А через трое суток Бориса вызвали в штаб училища, и дежурный с обычной в таких случаях торжественностью вручил ему телеграмму. Телеграмма удивила его она была пространной, с обратным московским адресом. Старшин лейтенант Сельский получил в отделе кадров назначение, едет на Урал, думает остановиться в Березанске на денек праздника артиллерии, до чертиков хочет увидеться, многое вспомнить за рюмкой чаю…
Борис снова пробежал глазами текст и стиснул зубы. Жизнь просто играла с ним шутки, смеялась над ним: нет, им ни в каком случае не надо было сейчас встречаться, им не о чем было говорить — ему, теперешнему Борису, бывшему командиру орудия во взводе Сельского, и этому удачливому старшему лейтенанту. Что теперь общего между ними? Что их связывает?
И Борис скомкал телеграмму, сунул ее в карман. Злая, нестерпимая досада охватила его: да, он ни с кем не хотел встречаться в сложившемся положении, не хотел идти ни к капитану Мельниченко, ни к лейтенанту Чернецову, чтобы просить у них увольнительную. Он уже полмесяца не ходил в город и в долгожданные выходные дни не находил места среди пустынной тишины училища, он полмесяца не встречался с Майей, и ясно было, что не встретится и с Сельским. «Поздно вы приезжаете, товарищ старший лейтенант, надо было раньше, хотя бы на месяц раньше!»
Но, не желая встречи и не желая унижения, он с неправдоподобной отчетливостью представлял последний Вислинский плацдарм перед отправкой в училище, немецкую танковую атаку на рассвете, свое разбитое в конце этого боя орудие, горящие в тумане танки, отчаянные и отрешенные глаза Сельского, свою ожесточенность и его хриплые команды — и чувствовал, что бессилен бороться с собой: ему надо было увидеть, вспомнить самого себя в те часы и увидеть, вспомнить командира взвода Сельского. И, сопротивляясь этому, мучаясь сомнениями, он не приходил ни к какому решению.
В этот ноябрьский день училище готовилось к общему увольнению в город, повсюду была оживленная теснота от множества парадных гимнастерок, от мелькания веселых, праздничных лиц; повсюду на лестничных площадках шумно и повзводно чистили сапоги, драили мелом пуговицы и пряжки, получив у батарейных помстаршин выходное обмундирование. В умывальной водопадом плескал душ, гулко, как в бане, раздавались голоса; оттуда то и дело выходили голые по пояс курсанты, чистые, свежевыбритые, пахнущие одеколоном, карнавально позванивали шпорами по коридору.
В Ленинской комнате неумело играли на пианино — и Борис остановился, поморщился: «Черные ресницы, черные глаза», — и он с удушливым покалыванием в горле подумал о Майе… Но после всего случившегося, как бы опрокинувшего его навзничь, после того, что он испытал недавно, что-то надломилось в нем, остудилось, и сейчас в его душе просто не было для нее места.
Борис вошел в батарею. За раскрытыми дверями умывальной, залитой розовым огнем заката, мимо розовых, словно дымных, зеркал двигались силуэты, и совсем близко он увидел в зеркале тоненького, похожего на стебелек, Зимина. Тот, старательно приминая, приглаживал белесый хохолок на макушке; от усилий у него вспотел, покрылся капельками веснушчатый носик, весь его вид являл человека, который очень спешил.
— Вот наказанье! — говорил он страдальчески. — Скажи, Ким, отрезать его, а? Он лишний какой-то…
— Делай на свое усмотрение, — ответил серьезный голос Кима. — Никогда не был парикмахером. Принимай самостоятельное решение.
Зимин суетливо потянулся за ножницами на полочке.
— Да, отрежу, — сказал он. — О, знаешь, в парке сегодня жуть: карнавал, танцы, фейерверк! «Количество билетов ограничено». Огромные афиши по всему городу, даже возле проходной!..
«Глупо! Как это глупо! Осенью — карнавал!» — подумал Борис, усмехнувшись, и неожиданно торопливым шагом направился к канцелярии. «Глупо», — опять подумал он, с беспокойством задержавшись перед дверью канцелярии. Постояв в нерешительности, Борис все-таки поднял руку, чтобы постучать, и опустил ее — так вдруг забилось сердце. «Трусливый дурак, у меня же особая причина, у меня телеграмма!» — подумал он и, убеждая себя, наконец решился и постучал не очень громко, с напряжением сказал:
— Курсант Брянцев просит разрешения войти!
— Войдите.
И он переступил порог. В канцелярии были капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов; лицо капитана, усталое, освещенное закатным солнцем, наклонено над столом, где лежала, как показалось, карта Европы; сосредоточенный Чернецов из-за плеча глядел на эту карту, до Бориса дошла последняя фраза капитана: