— Здравствуйте, Василий Николаевич! Садитесь, голубчик, вот сюда, в кресло, — проговорил он неузнаваемо ослабевшим голосом, неловко чередуя «вы» и «ты», и закряхтел, приподнимаясь на подушке. Упершись в нее локтем, он снял очки, отчего лицо его приняло более знакомое выражение, и нервно потеребил дужки очков.
— Как чувствуете себя, Иван Гаврилович? — спросил Мельниченко, смущаясь от ненужности этого вопроса. — Кажется, лучше? Отпустило немного?
— Вот, голубчик, лежу… М-да… Подкачал моторчик, сдал. Не те обороты… — виновато проговорил Градусов. — Не додумались еще люди… вставить бы железное — и на всю жизнь… Ну, ладно, это всё жалобные разговоры. Не люблю болеть. Да и не положено старому солдату болеть…
Он тихонько кашлянул, кинул очки к ногам, где спала сибирская кошка; на лице его не было обычного выражения недовольства и жестокости, он сильно сдал, как-то жалко постарел за болезнь; бросилась в глаза рука его, крупная, белая, освещенная солнцем, — она была видна до последней жилки, вызывая у Мельниченко жалость, жалость здорового человека к больному.
— Я вот… хотел тебя увидеть, Василий Николаевич, — заговорил Градусов с неожиданной дрожью в голосе. — Болит у меня вот здесь больше не от болезни. — Он приложил кулак к сердцу. — За дивизион болит… Ты на меня не обижайся, может, это от характера… Ну, как там — скажи откровенно — новые порядки? Знаю, офицеры меня недолюбливали, курсанты боялись. Забыли, должно, а?
Градусов ослабленно откинулся на подушку, полуприкрыл тяжелые веки, заговорил, предупреждая ответ Мельниченко:
— Эх, Василий Николаевич, ты только сантименты брось. Ты меня как больного не жалей. По-мужски, брат, давай. Знаю, что ты обо мне думаешь. Но я свою линию открыто доводил, копеечный авторитет душки майора не завоевывал… Да, строг был, ошибок людям не прощал, по головке не гладил. Что же, армия — суровая штука, не шпорами звенеть! Сам воевал — малейшая, голубчик, ошибка к катастрофе ведет… Тут, брат, и честь офицерская! Что ж молчишь? Иль не согласен? — Градусов осторожно потер пухлую грудь. — Говори…
— В дивизионе никаких перемен, — ответил Мельниченко, хорошо понимая, что ему разрешено говорить и что не разрешено. — Никаких чрезвычайных происшествий. Все идет, как и должно идти.
— Успокаиваешь? — Градусов поворочал головой на подушке, неуспокоенный, раскрыл припухшие веки. — А эта история с Дмитриевым, с Брянцевым? Я все знаю. — Он вдруг беззвучно засмеялся. — Ты, голубчик, мою болезнь не успокаивай. Говори. Ты думаешь, я устав ходячий? Думаешь, я курсантов не любил, не знал? Знал всех. Говори, брат, без валерьянки… Она мне и так осточертела.
— Что вам сказать, Иван Гаврилович? — ответил после молчания Мельниченко. — Скажу одно: уверен — все, как говорят, образуется.
— Напрасно снял я его тогда со старшин… — Градусов вновь попытался сесть на постели, натужно задышал и, глянув на дверь, за которой то приближались, то отдалялись тихие шаги, попросил сиплым шепотом: — Дай-ка, Василий Николаевич, глоток водицы. Там, в стакане. А то жажда мучает…
Излишне торопливо Мельниченко нашел на столе и подал стакан с водой. Градусов жадно отпил несколько глотков, потом, с облегчением вздохнув, отвалился на подушку, грудь его рывками подымалась под пижамой, и Мельниченко не без тревоги подумал, что его присутствие и начатый разговор нарушают больничный режим Градусова, нездоровье которого в самом деле серьезно, хотя майор и силится не показывать этого или не придает этому значения. И Мельниченко повторил:
— Все войдет в свою колею, Иван Гаврилович. Все уладится. Вам сейчас не стоит об этом думать.
— А о чем же стоит? — спросил Градусов, широкая грудь его все подымалась, лоб покрылся испариной.
Мельниченко не решился ответить сразу. В тишине скрипнула дверь, и в комнату заглянула жена Градусова, подозрительно обвела глазами обоих, сказала неискренне извиняющимся голосом:
— Василий Николаевич, хочу напомнить, что Ивану Гавриловичу запретили много разговаривать, даже смеяться громко запретили…
— Врачи наговорят, — с нарочито ядовитым смешком возразил Градусов. — Ишь ты, знатоки! Их слушаться — в стеклянном колпаке мухой жить. Чепуха!
— Не храбрись ты, ради бога, — сказала она грустно и сожалеюще и с вежливой сдержанностью обратилась к Мельниченко: — Он нуждается в покое и очень слаб. Вы, конечно, понимаете, Василий Николаевич.