— Что случилось, Шура?
Он притянул ее за несгибавшуюся спину, нашел холодные губы, с жадной нежностью, до боли, почувствовав свежую скользкость ее зубов. Она отвечала ему слабым, равнодушным движением губ, тогда он легонько, раздраженно оттолкнул ее от себя.
— Ты забыла меня? — И, помолчав, повторил: — Забыла?
Она оставалась недвижной.
— Нет…
— Что «нет»?
— Нет, — сказала она упрямо, и странный звук, похожий на сдавленный глоток, вырвался из ее горла.
— Шура! В чем дело? — Он взял ее за плечи, несильно тряхнул.
Она все молчала. Справа, метрах в пятнадцати, ломясь через кусты и переговариваясь, прошла группа солдат к Днепру, один сказал: «К утру успеть бы…»
Нетерпеливо переждав, он опять обнял ее, приблизил ее лицо к своему, увидел, как темные полоски бровей горько, бессильно вздрогнули, и, откинув голову, кусая губы, она беззвучно, прерывисто, стараясь сдерживаться, заплакала. Она словно рыдала в себя, без слез.
— Ну что, что? — с жалостью спросил он, прижимая ее, вздрагивающую, к себе.
— Тебя убьют, — выдавила она. — Убьют. Такого…
— Что? — Он засмеялся. — Прекрати слезы! Глупо, черт возьми! Что за панихида?
Он нашел ее рот, а она резко отклонила голову, вырвалась и, отступая от него, прислонилась спиной к сосне; оттуда сказала злым голосом:
— Не надо. Не хочу. Ничего не надо. Мы с тобой четыре месяца. Фронтовая любовница с ребенком?.. Не хочу! И меня могут убить с ребенком…
— Какой ребенок?
— Он может быть.
— Он, может быть, есть? — тихо спросил Ермаков, подходя к ней. — Что уж там «может быть»! Есть?
— Нет, — ответила она и медленно покачала головой. — Нет. И не будет. От тебя не будет.
— А я бы хотел. — Он улыбнулся. — Интересно, какая ты мать. И жена… Ну, хватит слез. В госпитале я тебе не изменял. Умирать не собираюсь. Еще тебя недоцеловал. Поцелуй меня.
Шура стояла, прислонясь затылком к сосне.
— Ну, поцелуй же, — настойчиво попросил он. — Я очень соскучился. Вот так обними (он положил ее безжизненные руки к себе на плечи), прижмись и поцелуй!
— Приказываешь? Да? — безразличным голосом спросила она, пытаясь освободить руки, однако он, не отпуская, уверенно обвил их вокруг своей шеи.
— Глупости, Шура! Ведь я еще не командир батареи. Пока Кондратьев.
— А уже всем приказывал! Как ты любишь командовать!
— Все же это моя батарея. Честное слово, укокошит ни с того ни с сего, как ты напророчила, и не придется целовать тебя…
Шура со всхлипом вздохнула, вдруг тихо подалась к нему, слабо придавилась грудью к его груди, подняла лицо.
Он крепко обнял ее, ставшую привычно податливой.
«Опять, все опять началось», — подумала Шура с тоской, когда они шли к батарее.
Ермаков говорил ей устало:
— Я рвался сюда. К тебе. Неужели не веришь?
«Нет, я не верю, — думала Шура, — но я виновата, виновата сама… Ему нужно оправдывать ненужную эту любовь, в которую он тоже не верит… Все временно, все ненадежно… Он рвался сюда? Нет, не я тянула его. Он относится ко мне как вообще к любой женщине, ни разу не сказал серьезно, что любит. Только однажды сказал, что самое лучшее, что создала природа, — это женщина… мать… жена… Жена!.. Полевая, походная… А если ребенок? Здесь ребенок?»
Злые, внезапные слезы подступили к ее горлу, сдавили дыхание.
А он в это время, сильно прижимая ее плечо к своему, спросил обеспокоенно:
— Ну, почему молчишь?
Тогда она ответила, сглотнув слезы:
— В батарею пришли.
В отдаленном огне ракет возникли темневшие между деревьями снарядные ящики. Силуэт часового не пошевелился, когда под ногами Бориса и Шуры зашуршали листья.
— Там, у ящиков! Часовой! — окликнул Ермаков. — Заснули? Унесут в мешке к чертовой матери за Днепр!
Круглая фигура часового затопталась,, задвигалась, и тут же ответил обнадеживающий голос Скляра:
— Я не сплю, нет. Я слушаю, как ветер свистит в кончике моего штыка. Все в порядке.
— Так уж все в порядке? — сказал Ермаков, поглядев на скользящий по кромке берега голубой луч прожектора. — Немцы жизни не дают, а ты — «в порядке»…