Выбрать главу

Я развёл руками.

— Но я-то не говорил ни «бей», ни «убивай».

Прокурор хмыкнул и хитро погрозил мне пальцем.

— Коллега, коллега, мы же с вами оба юристы и оба всё понимаем! Важен не грамматический, а правовой аспект фразы. Да, буквально вы нигде не написали «убей». Ну и что из этого? Призыв есть призыв. В этом-то всё и дело! И, говоря строго между нами, убийство всё-таки налицо, и если мы закрываем глаза на труп нациста, то это не значит, что мы его не видим.

Я молчал.

— Одним словом, сейчас я отдал вашу статью на изучение и консультацию. Как только будет установлено в ней наличие момента подстрекательства, то есть призыва к убийству лица, находящегося под государственной защитой, мы возбудим против вас формальное криминальное преследование и отдадим под суд. Ну а какой будет приговор, это уж дело совести присяжных. Это, так сказать, одна сторона дела. Но есть и другая. Есть, к сожалению, и другая. — Он взял со стола какую-то папку и положил её перед собой. — А может быть, впрочем, и к счастью. Это смотря по тому, к какому соглашению мы сейчас придём. Речь идёт о втором «разоблачённом» вами, журналисте, статью которого вы так заострённо, с восклицательными знаками и скобками в середине, но, извините, не всегда вполне лояльно и уместно цитировали.

— А он, кстати, вместе со мной ждал приёма, — напомнил я. — Но почему же неуместно и нелояльно?

— Да прежде всего потому, что вы, извините, передёрнули карты! — спокойно воскликнул прокурор. — Вы пишите: «статья», а цитируется-то письмо, пусть коллективное, но всё равно только письмо — документ совершенно частный и нигде не напечатанный.

— А что это было за письмо, вы знаете? — спросил я.

— О, не беспокойтесь, ваша фотокопия у меня, — значительно улыбнулся прокурор и постучал пальцами по папке. — Вот она! Документ, конечно, на редкость подлый, но опять-таки я же говорю не о моральной оценке его, а о том формальном и, простите, совершенно неоспоримом нарушении права, которое вы имели неосторожность допустить. Называя письмо статьёй и предавая гласности то, что имеет частный характер, вы совершаете преступление. Право опять-таки отнюдь не на вашей стороне. Поэтому, когда потерпевший обратился ко мне с жалобой...

Тут меня наконец взорвало окончательно, и я спросил грубо и прямо:

— Прямо-таки к вам? К самому королевскому прокурору? Этот фашист? С жалобой на оскорбление в печати? Да за кого, ваше превосходительство, вы, наконец, меня принимаете?

Я думал, он также закричит на меня, но он улыбался всё добрее и добрее.

— Да ведь в этом-то и весь вопрос, дорогой господин Мезонье, — сказал он очень добродушно и даже фамильярно. — В том-то и вопрос, за кого мне вас принимать. Вот говорят: «Принимай его за коммуниста». Я отвечаю им: «На это у меня нет никаких оснований, да и впечатление он оставляет совсем иное». Другие говорят: «Считай его за честного журналиста». — «А что такое „честный журналист“? — спрашиваю я их. — По отношению к кому он честен? Кому он служит? Его статьи, составленные вместе, представляют определённую систему нападений, направленную прямо против основных ценностей нашего мира. В том числе против, — он стал загибать пальцы, — содружества с нашим великим другом — раз, против права нашей маленькой нации быть великодушной и незлопамятной — два, против основ нашей послевоенной политики — три, против основ нашей конституции — четыре, против жизни честных граждан, привлечённых к делу охраны безопасности Европы, — пять!» Хватит? Вот видите, что получается, — и он показал мне сжатый кулак.

— Эти речи, ваше превосходительство, я уже однажды слышал из одного рупора, — сказал я, — только не знал фамилии диктора.

Я думал, что он хоть тут рассердится, но он только встал, подошёл и обнял меня за плечи.

— Дорогой господин Мезонье, а я ведь не диктор, — сказал он шаловливо, — вернее, я диктор, но никак не автор текста. Беда в том, что вы, мой дорогой, честный, но, увы, неосторожный друг, не учли нескольких важнейших моментов сегодняшней мировой обстановки и реальной расстановки сил. Отсюда и все ваши болести. Впрочем, давайте попытаемся что-нибудь сделать для их врачевания.

Он подошёл к столу, поднял телефонную трубку и приказал секретарю вызвать из комнаты ожидания редактора.

Фашист вошёл и сел на второй стул, сбоку стола королевского прокурора, так что теперь я сидел перед ними обоими, как на скамье подсудимых.

— Ну вот, — сказал прокурор, — все мы в сборе, и давайте кончать это дело. Я не знаю в стране человека, который пожалел бы того негодяя. Своё он получил звонкой монетой, но мы-то...

Мне очень трудно передать полностью свои ощущения от всего этого разговора, но это было чувство какого-то совершенно неподвижного, безмолвного и даже просто тупого удивления, пожалуй, даже ошеломления всем тем, что происходит. Я не кричал, не протестовал, не возмущался, я даже не расспрашивал ни о чём. Просто вдруг в совершенно ясном и чётком свете я увидел то, о чём даже и догадываться-то не смел, — все эти тёмные лазы, чёрные ходы, разбойничьи подземелья, которыми были связаны все корпуса и фасады нашей государственности. Всё вдруг оказалось совершенно иным. Там, где я видел политических врагов — судью и преступника — оказались тайные, но преданные друзья, связанные общностью преступления, и в свете их общих задач вдруг прокурор стал не прокурором, Гарднер — не Гарднером, и преступник — не преступником. Внезапность этой перемены была настолько ошеломляющей, что я не сумел ни оценить, ни понять её сразу, а только смутно почувствовал, что отныне всё, что у меня было — моя вера в людей, мои убеждения, то дело, над которым я, правда, лениво и вяло, но зато с полной верой работал всю жизнь, взгляды, которые я исповедовал, и даже моя профессия и годы учения, — всё полетело к дьяволу. А как начинать сызнова, за что хвататься и с чем бороться насмерть, я ещё не знал. И когда высокий холёный человек в роговых очках, курящий папиросы специальной марки, не притворяющийся королевским прокурором, а всамделишный королевский прокурор, сказал мне добродушно и дружески: «Давайте-ка кончать это дело миром!» — я не нашёлся, что ответить ему.

Зато фашист с очаровательной улыбкой ответил за меня с другого конца прокурорского стола:

— А я всегда предпочитаю мир и всегда думаю, что нечего работать на третьего радующегося. Я согласен. Давайте скорее покончим с этим недоразумением.

— Тем более, — сказал прокурор, — что уже по вашей фотокопии видно, что нашему коллеге принадлежит только стилистическая правка документа, конечно, печального, но-о...

— Не совсем, не совсем, — вмешался фашист. — Я не только выправил документ, я его фактически обезвредил, так что в нём не осталось его ядовитых жал. В этом-то и есть моя претензия к вам, господин Мезонье. Вы написали про меня: «Составил нацистскую декларацию, доведшую моего отца до самоубийства», — а я отвечаю: нет, ничего я не составлял, наоборот, настолько обезвредил декларацию, написанную в стенах института, что её и печатать-то не стали. Именно поэтому она и осталась в бумагах вашего покойного батюшки в виде чернового проекта. Иными словами, я не породил эту гадину, а раздавил её. Вот факты.

— И эти факты вы, Ганс, никак не сможете отрицать, — серьёзно сказал прокурор, так серьёзно, что я почти поверил в его искренность, — в этом-то всё и дело.

— Всё дело в том, что мой отец погиб после того, как прочитал эту декларацию, — ответил я сдержанно. — Вот тут «после того» значило именно «ввиду этого». Это я и доказываю. А опубликовать эту бумажонку после его смерти не имело уже ровно никакого смысла.