— Но чем же я вам могу быть сейчас полезным? Ведь у вас всё устраивается как нельзя лучше.
Стоя так же неподвижно, скрестя руки под пледом (такие женщины всегда что-то изображают — Изиду ли, статую ли, знаменитую ли актрису), она сказала ровно и невыразительно:
— Мне вас жалко! — И прибавила: — Очень, очень жалко!
Я вдруг вспомнил, что имею дело с сумасшедшей, скорее всего сбежавшей из лечебницы, и поэтому ответил:
— И я вас тогда тоже жалел.
— А! Это всё не то, — ответила она досадливо. — Мне жалко потому, что вас хотят убить.
— За что же, дорогая? — спросил я ласково. — Что я сделал плохого?
— Ну да всё равно, — оборвала она вдруг себя, — чёрт с вами! — И, не целясь, не стремясь попасть, вдруг вырвала руку из-под пледа и выстрелила в меня раз и другой.
Боли я не почувствовал, только удар в бедро, такой резкий, что мне показалось, будто у меня вихрем оторвало ногу. Пол стал стеной под моими ногами, я осел и закрыл голову, но она больше и не стреляла, а только ударила с размаху ногой в деревянную перегородку шкафа, так, что он весь загудел и из него со звоном посыпались стёкла.
— Довольно крови, довольно убийств! — сказала она ровно, заученно и громко, как в жестяной рупор.
И вдруг — раз! раз! раз! — выстрелила в потолок ещё три раза.
Когда вбежали люди — секретарь, королевский прокурор, ещё кто-то, она выстрелила шестой раз. Просто вскинула руку поверх их голов и пустила пулю в бронзовый бюст Роденбаха. Когда на неё налетели, подмяли, обезоружили, она не сопротивлялась, а только, лёжа на полу, повторяла громко, хрипло и спокойно, высоко подняв голову:
— Довольно крови! Крови довольно! Довольно, довольно, довольно!
А дальше всё пошло так, что сразу стало ясно: покушение — только последний акт хорошо продуманной и даже, вероятно, где-то уже прорепетированной пьесы. Меня доставили в больницу, и на другой день явился заместитель прокурора. Он выразил мне соболезнование, поговорил со мной о том о сём — мы были немного знакомы, — а уходя, предъявил мне два постановления: одно — о привлечении меня к ответственности по такой-то статье уголовного кодекса и по такому-то примечанию к ней — и другое — об избрании меры пресечения (подписка о невыезде) ввиду того, что по состоянию здоровья обвиняемый участвовать в следствии и суде не может. А далее газеты принесли сообщение, что известная всему миру Сюзанна Сабо, вообразившая себя новой Шарлоттой Корде, по постановлению королевского прокурора, возвращена обратно в больницу, ибо вопрос о её невменяемости был уже однажды разрешён в судебном порядке, а с тех пор состояние больной не улучшилось. Врач, давший согласие на её выписку из больницы, привлечён к дисциплинарной ответственности. Несмотря на это, большинство газет поместило её развёрнутое интервью на тему о покушении на убийство журналиста Ганса Мезонье. «Я очень жалею, — заявляла она корреспондентам, что меня под явно вымышленным предлогом отказались отдать под суд. Я бы доказала, что дело отнюдь не в несчастном Гансе Мезонье, что мой выстрел, как и всё то, что побудило меня к нему, — единственный путь к спасению нации». Эти слова газеты печатали крупно под её портретом и фотографией того угла библиотеки, из которого она стреляла в меня. Затем появилась публикация полиции о том, что разыскивается Юрий Крыжевич, причастный к убийству Гарднера. Потом сообщение о том, что, по сведениям бюро уголовного розыска, он покинул пределы страны и находится вне пределов досягаемости. Вот тогда и затрещали все правые газеты. О чём они только не писали! Об уголовниках, которым почему-то разрешают приезжать в нашу мирную страну и среди бела дня охотиться на неугодных им людей, о болванах в наших министерствах, которые этому покровительствуют, о подрывной роли так назьшаемой независимой прессы, о продажных писаках, которые поражают своих врагов не только пером и сарказмом, но и самым настоящим кинжалом; снова обо мне, но уже прямо, называя по фамилии, как о недостойном сыне великого отца, продавшем своё первородство и совесть за чечевичную похлёбку. И, наконец, о тёмной и зловещей фигуре Юрия Крыжевича, что стоит за моей спиной. И, дойдя до него, газеты задали ряд вопросов. (О, как сразу же я почувствовал за их воем дирижёрскую палочку моего старинного знакомца редактора фашистского листка, заведующего отделом прессы прокуратуры!) «Разве история садовника Курта, — спрашивали газеты, — сумевшего проникнуть в дом профессора, ясна до самого конца? Разве обстоятельства смерти профессора не окутаны до сих пор густым туманом? А рукопись? Рукопись итогового труда профессора, над которой он работал двадцать лет? Как она смогла исчезнуть из дома, захваченного нацистами, и очутиться за границей? Говорят, профессор завещал её Академии наук СССР? Хорошо. Но кто видел подлинную рукопись? Покажите нам её, и мы поверим, а пока мы спрашиваем коммунистов: „Чем вы докажете, что это не подлог?“» Сначала это были только риторические вопросы, но потом газеты заговорили по-иному. «Недурно бы, писали они, — обо всех этих странностях допросить (обратите внимание: не „спросить“, а именно „допросить“) сына покойного, который, кстати, сейчас находится под судом за подстрекательство к убийству. Конечно, по всей вероятности, этот прыткий молодой человек либо отмолчится, либо предпочтёт сказать, что он ничего не знает и ничего не помнит, — ему тогда ведь было всего-навсего двенадцать лет! Но ведь и то сказать: как он ответит, это больше всего зависит от того, кто с ним будет разговаривать и как разговаривать. Если умело спрашивать, то, вероятно, кое-что придётся и припомнить». Так писали газеты, и я узнавал голоса моих старых приятелей из прокуратуры. Они-то и натолкнули меня на мысль написать эти записки. Но только, господин заведующий пресс-бюро прокуратуры и господин королевский прокурор, вам не придётся прибегать к столь хорошо известным вам по годам оккупации методам — я всё отлично помню и всё знаю, вы это увидите из моего рассказа. Только рассказывать я буду не вам и не вашим покровителям — вам всё это известно и без меня. Я хочу рассказать эту историю всем моим соотечественникам, всем людям земного шара — если они захотят меня слушать. Конечно, не всё я видел сам, — кое-что мне стало известно от других, кое о чём я прочёл в газетах и официальных документах, кое-что, наконец, я просто додумал, — но, так или иначе, история смерти моего отца — история страшная и поучительная, и над уроками её стоит подумать.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
...Пришёл бандит и, не долго думая, взял да и погасил огонь мысли. Он ничего не страшился, ни современников, ни потомков, и с одинаковым неразумением накладывал гасильник и на отдельные человеческие жизни, и на общее течение её. Успех такого рода извергов — одна из ужаснейших тайн истории; но раз эта тайна прокралась в мир, всё существующее, конкретное и отвлечённое, реальное и фантастическое — всё покоряется гнёту её. Салтыков-Щедрин, «За рубежом»