Выбрать главу

Офицер уже понял и смотрел на Ганку неподвижно и прямо, тяжёлыми, белесоватыми глазами.

— Вы большой шутник! — выговорил он, отчеканивая каждое слово. Извините, я тоже не имею чести знать вашего имени... Да, эти иконы мне тоже подарили! Довольно с вас этого?

Тогда Ганка вышел вперёд.

Маленький, худой, в узком сюртуке, тесно обтягивавшем всё его тщедушное, птичье тельце, он выглядел, по правде сказать, очень жалким и даже смешным рядом с тонкой, точно вылитой из металла, крепкой фигурой офицера.

Притом ещё он весь дрожал. Не от страха, конечно, а от возбуждения, ярости и усилия сдерживаться. Но я знал: сдержаться он уже не мог, раз он начал, должен был говорить до конца.

Он был страшно нервный, этот Ганка, нервный, вспыльчивый и злой, и когда ненавидел кого-нибудь, то ненавидел уже рьяно, всеми силами души, всеми помыслами и желаниями, и молчать тогда ему становилось не под силу. Его ненависть всегда была силой активной, действенной, не знающей преграды. Под влиянием её он дрожал, извивался всем телом, корчился как от стыда, и сам не знал, что и как он сделает в следующую минуту.

— У вас очень много друзей, — пробормотал он, дрожа.

Офицер подошёл к нему вплотную.

Так с минуту они молча стояли друг перед другом.

Лицо офицера, тяжёлые серые глаза, тонкие, фиолетовые губы — всё это было неподвижно и сжато. Ганка дрожал, менялся в лице, но глаз не опускал и на офицера смотрел дико и прямо.

— Да! — что-то решил наконец офицер и спокойно повернулся к отцу. Как звать этого господина?

— Боже мой... Господа, господа! — засуетился отец, как будто выведенный из тяжёлого транса. — Разве так можно? Это мой помощник, доктор исторических наук Владислав Ганка, у него бывает...

— Я вижу, что у него бывает, — жёстко улыбнулся офицер. — Так вот, господин Ганка, меня зовут Иоганн Гарднер, полковник государственной тайной полиции. Теперь вы знаете, с кем имеете дело. Я думаю, что сейчас нет смысла продолжать этот разговор, но обещаю вам, что мы встретимся и тогда поговорим обо всём как следует. О дружбе, о вражде и о прочих интересных вещах...

И он совсем уже двинулся к двери, но вдруг остановился опять.

— У меня много друзей, — сказал он, уже не сдерживая угрозы, — но имейте в виду, что и врагами я никогда не пренебрегаю!

— Это оттого, что вам в них очень везёт, сударь! — быстро ответил Ганка.

— Немецкому офицеру во всём везёт! — жёстко улыбнулся Гарднер. — И во врагах, конечно, прежде всего. Но мы их не боимся. Мы делаем с ними вот! — и он разжал и снова сжал кулак. — Раз, два, три — и нет! Мокро!

— Я видел это, — сказал Ганка, и голос его вдруг пересох и прервался, — там, на перилах Королевского моста...

— Ах, вот как! Вы, значит, уже и там были! — многозначительно воскликнул офицер и вдруг повернулся к матери. — До свиданья, фрау Курцер, спасибо за дорогой подарок, но я боюсь, что этот странный господин с чешской фамилией укусит меня за палец.

— Слушайте, господин Гарднер, — сказала мать сердечно и просто, — у доктора Ганки тяжёлые нервные припадки, во время которых он не сознаёт, что и как он делает. Иначе он бы понял, в какое положение он нас ставит...

— И эти нервные припадки случаются у него тогда, когда он увидит мундир немецкого офицера? — уже без улыбки спросил Гарднер. — Не беспокойтесь, Я вполне понимаю состояние доктора. До свиданья, господа, мы с вами ещё увидимся!

Он вышел из комнаты, высокий, прямой, стройный, и отец даже не догадался его проводить.

Тогда мать опустилась на диван и сжала руками виски.

— Что вы наделали, Ганка! — сказала она глухо. — Что вы только наделали! И к чему всё это!

— А, собака! — вдруг закричал Ганка и кулаком погрозил портьерам. Немецкий шакал! Ты сюда пришёл грабить, срывать с окон занавески!.. Погоди, погоди! Скоро вас!.. Скоро вас всех! — он замолчал, весь дрожа и извиваясь.

Мать встала и тихо погладила его по голове.

Он стоял, закрыв глаза и запрокинув голову, как человек, стремящийся поймать ртом дождевую каплю.

— Бедный! — сказала мать.

Тогда Ганка очнулся, глубоко вздохнул, свёл и развёл руки, посмотрел на мать, на отца и вдруг слабо улыбнулся.

— Бедный! — повторила мать с тихой лаской. — Идёмте, я вас хоть чаем напою. Ланэ теперь в столовой с ума сошёл от страха. А ты, — она взяла меня за плечи, — спать, спать и спать!

Наутро я узнал две новости. Первая: к нам приезжает брат матери, дядя Фридрих, которого я никогда не видел. И вторая, с ней связанная: так как у дяди слабое здоровье, через неделю мы переезжаем на дачу.

А дня через три случилось и самое главное.

Глава четвёртая

И вот как это произошло.

В тот день с утра мать готовилась к переезду и упаковывала фарфор.

Отец сидел в кресле и курил.

Мать несколько раз пыталась с ним заговорить, но на вопросы её он отвечал односложно, а то и совсем не отвечал, ограничиваясь кивком головы; если же приходилось всё-таки говорить, то он болезненно морщился, цедил слова сквозь зубы, да притом ещё так, что и разобрать-то можно было не всё.

А день, как нарочно, выдался ненастный, серенький; шёл мелкий, противный дождик, да и не дождик даже, а просто стоял пронизывающий, неподвижный туман, такой, что сразу же, как мокрая паутина, осаждается на кожу, на лицо и одежду. Листья деревьев, кусты, трава, самое небо даже всё было мокрым, тусклым, как будто вылитым из непрозрачной, тяжёлой массы.

В такие дни отец с утра забирался в халат, надевал туфли, круглую чёрную шапочку и возился с латинскими изданиями классиков. Вот и сейчас у него был томик трагедий Сенеки, но книга лежала на коленях, а он откинулся головой на спинку кресла и закрыл глаза. Лицо у него было утомлённое, невыразительное, нехорошего, землистого цвета.

— Надо будет взять с собой и твои коллекции, — вдруг сказала мать, — вот о чём я думаю всё время! Но как? Ведь это — два таких огромных ящика... Разве попытаться...

Отец сидел по-прежнему молчаливый и отчуждённый от всего, и глаза у него были закрыты.

Мать поглядела и отставила в сторону чашку.

— Тебе нехорошо, Леон? — спросила она.

— Да! — ответил отец сквозь зубы.

— Может быть, у тебя болит голова?

— Нет! — ответил отец.

Мать вздохнула и снова взялась за фарфор.

— Какая ужасная погода! — сказала она.

Отец молчал.

— Я всё-таки пошлю письменный прибор этому Гарднеру... У нас есть ещё один, простенький, но хороший. Помнишь, тот, что я привезла из Вены? Ну, как же не помнишь? — Отец молчал. — Он так тебе нравился... из чёрного дерева, с перламутровой насечкой! Жалко? Конечно, жалко. Но что же поделаешь, этот всё равно не удержишь.

Отец молчал.

— Леон! — позвала мать.

Отец с недоумением, словно просыпаясь, открыл глаза и посмотрел на мать. Взгляд у него был мутный и нехороший.

— Ну что ты, Леон? — тревожно и ласково спросила мать и, подойдя, положила ему руку на плечо. — Ну? Я с тобой поговорить хочу, а ты...

— Берта! — сказал отец, и голос его раздражённо вздрогнул. — Давай, чтоб не возвращаться, договоримся: делай всё, что тебе угодно, всё, что тебе только угодно, но, пожалуйста, не спрашивай моих советов.

— Почему? — спросила мать.

— А! Ты знаешь, почему! Я тебе уже изложил свою точку зрения. С тех пор, как я узнал, что это нечистое животное вползёт в наш дом, мне всё стало до такой степени противным, что я готов закрыть лицо руками и бежать, бежать куда-нибудь подальше, чтоб только не видеть, не слышать, не дышать с ним одним воздухом, — поднимаешь?

— Ты на меня сердишься, Леон? — спросила мать, помолчав.

— Сердишься! — Отец взмахнул рукой. — Сердишься! Что за никчёмное, бабье понятие! Как будто всё дело только в моём настроении! Я не сержусь, мне просто противно!

— Что тебе противно? — спросила мать.

— Да всё мне противно! — закричал отец и стукнул кулаком по столу. Сенека упал на пол. — Всё! Решительно всё! И ты мне противна, и ты! Потому что ты — мой грубый, практический ум, моё реальное осознание происходящего, как говорит этот трус Ланэ, ты — мой компромисс с совестью. Пойми: я не на тебя сержусь, я себя презираю. Понимаешь ли ты хоть это?