Выбрать главу

— Леон... — начала мать.

— Худшее я знаю про себя, много худшего. Вот подожди, подожди, — в голосе отца прозвучало какое-то дикое злорадство, он словно был рад своему унижению, — приедет твой людоед, твой уважаемый братец, и мы мирно слышишь, Берта, мирно! — будем говорить о вопросах палеантропологии. Мы ведь с ним коллеги по ремеслу! Он ведь тоже работает в нашей области, и я ему ещё улыбаться буду, вот так же, как ты улыбалась вчера этому прохвосту Гарднеру, когда он плевал в череп синантропа. Я буду скрывать, что знаю про его кровавые подвиги в Австрии и Чехии, где он сыграл в футбол человеческими черепами. Вот что гнусно!

Мать взяла его за руку.

— Ну, а что делается в городе, ты знаешь? — спросила она сурово.

— Господи! — отец зажал голову руками. — Где то далёкое, счастливое время, когда этот выродок не убивал людей, а мирно занимался фабрикацией доисторических черепов?! Милое, наивное время, возвратись хоть на минуту! Пусть я увижу перед собой не убийцу ребёнка, а просто глупого и неопытного шулера! Ты помнишь, как летел у меня с лестницы вместе со своим «Моравским эоантропом» — этой гнусной фабрикацией из обезьяньих и человеческих костей? Меня именно и потрясла тогда эта его бесстыдная, воинствующая наглость: ведь не где-нибудь на стороне он подобрал эти кости, а у меня же, у меня же в кабинете, просто открыл шкаф, набрал костей, измазал их землёй и принёс их мне же. Я швырнул их ему вслед, и ты не упрекала меня, Берта, но, честное слово, насколько лучше бы было ему заниматься обезьяньими черепами и оставить человека в покое!

Отец вздохнул и нагнулся за Сенекой.

— Брось книгу, — сказала мать. — Что происходит в городе, ты знаешь?

— Ради Бога, Берта! — сказал отец, прижимая к груди левую руку — в правой он держал Сенеку, — и набрал воздуха для новой, пылкой и бичующей тирады. — Ради всего святого...

— Брось книгу! — повторила мать и вырвала у него Сенеку из рук. Профессор Бёрнс, когда пришли за ним, выпрыгнул с пятого этажа, профессора Жослена вытащили прямо из постели и не дали ему даже попрощаться с детьми. Теперь, говорят, он уже расстрелян. Его видели вместе с Карлом Войциком. А когда я сегодня пошла в булочную, то при мне немецкий ефрейтор бил какого-то прохожего. Ты и понятия не имеешь, как они бьют, Леон... Он его... Да нет, нет, ты не представишь, это надо видеть! Тот повалился навзничь головой в чьё-то окно, а он хлестал его кулаком по зубам... А из окон смотрели люди. Потом ефрейтор обтёр руки о его пиджак, надел перчатку и пошёл дальше. Я узнала потом, что этот человек случайно толкнул его локтем на улице. Ну, скажи: ты хочешь, чтобы это было и с тобой?

Отец сидел ошеломлённый и сгорбленный.

Уже ничего не осталось от его суровой взыскательности и гордого величия. Одно имя поразило его особенно.

— Профессор Бёрнс! — сказал он в ужасе. — Ведь я его видел всего неделю тому назад... Господи, что же он им сделал?

— Ты хочешь, чтобы тебя тоже в одном белье стащили с кровати, а потом повесили на шнуре, так, что ли? — неумолимо повторила мать.

— Нет, нет, Берта! — отец, как будто защищаясь, поднял руку. — Но я не могу же...

— Чтобы к тебе подошёл Гарднер, снял перчатку и начал бить тебя по зубам, чтобы тебя засадили в подвал, а потом придушили в углу, как крысу, ты этого хочешь? Ну, так я этого не хочу!

— Нет, нет, Берта, ради бога... Ну что ты, в самом деле... — Отец продолжал что-то бормотать, сам плохо вдаваясь в смысл своих слов. Картина, нарисованная матерью, поразила его своей реальностью.

— Я этого не хочу, — повторила мать с тихой яростью. — Фридрих негодяй и преступник. Ты пятнадцать лет тому назад вышвырнул его из дома и хорошо сделал, но теперь я должна сохранить твою жизнь и жизнь Ганса, а ты должен сохранить свой институт и свою науку — вот что я понимаю во всей этой истории! Поэтому я буду держать пепельницу, когда в неё плюёт немецкий офицер, подарю твой письменный прибор Гарднеру и буду с нетерпением ждать приезда Фридриха, потому что я знаю — в этом спасение. А тебя прошу мне не мешать и... — тут у неё дрогнул голос, и она тяжело осела в клесло, — и, Леон, неужели ты думаешь, что это всё мне легко? Когда Ганка...

— Да, да, а где же Ганка? — забеспокоился отец. — Он обещал прийти с утра, а сейчас...

Мать сидела в кресле и плакала. Она закрывала лицо, но слёзы текли у неё по рукам и груди.

— Берта, милая! — всполошился отец. — Голубка моя... Я тебя обидел? Да? Ну, прости, прости меня, старого дурака!

Отворилась дверь и вошёл Ганка.

Под мышкой он держал папку с бумагами и, войдя, сейчас же бросил её на стол.

Он был слегка бледен и тяжело дышал.

— Вот! — сказал он и задохнулся. — Здесь всё!

— Что всё? — шутливо переспросил отец. В присутствии Ганки он опять обрёл свой прежний тон. — Во-первых, здравствуйте, во-вторых, снимите шляпу и садитесь...

Ганка слепо, не видя, посмотрел ему в лицо, рывком оправил галстук, потом повернулся и молча подошёл к двери.

— Ганка! — окликнул его отец. — Да что с вами, в самом деле? Прибежал, не поздоровался, бросил папку: «Здесь всё», — а что всё?

Ганка обернулся и повёл шеей так, как будто ему жал воротничок.

— За мной погоня, — сказал он почти спокойно, — я не хочу, чтобы меня взяли у вас!

— Этого ещё не хватало! — отшатнулся отец. — Да стойте, куда же вы?.. Берта... Берта... — взмолился он. — Ты слышишь, что он говорит?

Мать стояла, прислушиваясь.

— Вот они, уже идут, — сказала она, — поздно!

Вошли двое; в коридоре были и ещё люди, видимо, несколько человек, но те остались за дверьми.

Первым вошёл высокий, сухой мужчина, по своей хищной худобе, узкому треугольному лицу и жёстким усам несколько похожий на Дон Кихота, каким его изобразил Густав Доре. У него была морщинистая кожа цвета лежалого масла и быстрые, зоркие, внимательные глаза.

Одет он был в глухой кожаный плащ и, может быть, поэтому напомнил мне нашего домашнего монтёра.

За ним шёл офицер, красивый, румяный, молодой и очень полный, с белыми вьющимися волосами и бездумным выражением в больших синих глазах.

— Который? Этот? — спросил усатый, показывая на Ганку.

— Этот! — ответил офицер и чему-то улыбнулся.

Тогда усатый пнул ногой стул, что стоял на дороге, и вплотную подошёл к Ганке. С полминуты они оба молчали.

Ганка поднял руку — пальцы у него дрожали — и оправил галстук.

— Что вы здесь делаете? — спросил усатый.

Они стояли так близко друг к другу, что если бы Ганка был выше ростом, то он вряд ли увидел бы лицо усатого. Но он смотрел на него, маленький Ганка, — снизу вверх, прямо, неподвижно и строго.

— Я брал вчера у профессора плащ, — ответил он слегка изменившимся голосом, — и вот пришёл возвратить ему.

— Хорошо. Где же у вас плащ? — спросил усатый.

— Плащ на мне, — ответил Ганка и стал расстёгивать пуговицы.

— Ну, а где же ваш собственный плащ? — спокойно, не повышая голоса, спросил усатый.

— Мой остался дома, — ответил Ганка. Вдруг его передёрнула быстрая, косая дрожь. Он хотел что-то сказать ещё, но только открыл рот и глотнул воздух.

— Ты его не слушай! — сказал офицер. — Он был уже в плаще, когда мы подошли к дому. Его кто-то предупредил, и он шмыгнул через калитку в палисаднике.

— Слышите? — спросил усатый, не сводя с него глаз. — Зачем же вы пришли сюда?.. Да ты не дрожи, не дрожи, — вдруг сказал он с тихим презрением, — тебя ж никто не бьёт. Стой ровно... Зачем сюда пришёл? Ну?

— Я уж вам... — начал Ганка. Усатый поднял кулак и ударил Ганку в лицо. Я заметил — удар был чёткий, хорошо рассчитанный и очень короткий. Ганка упал. Тогда усатый наклонился и поднял его за плечо.

— Так зачем вы сюда пришли? — спросил он прежним тоном, с силой разминая пальцы.

Папка, с которой пришёл Ганка, лежала на столе.

Красивый офицер взял её в руки, полистал немного и сказал: «Ага!» Он сказал «ага» таким тоном, который значил: «Так вот зачем вы сюда собрались».

— Вы за этим сюда пришли? — спросил усатый и, не оборачиваясь, приказал офицеру: — Ну-ка, посмотри, что там такое!