— Сделайте золотым, — ответила Марта.
— Тут работы и работы. Разве одному человеку тут справиться? Я помню этот сад двадцать лет тому назад. Ну! Разве можно сравнить! Тогда клумба была как клумба, лужайка как лужайка, пруд как пруд, а теперь на этом пруду болотные черти...
— Ой, что вы такое говорите! — воскликнула Марта. — И как у вас язык... Гуще, гуще берите, не жалейте ниток, там у меня ещё есть... Вы всегда такое преподнесёте, Курт, что... Ну как можно так! Надо хоть немножко следить за собой!
— Извините, можете ударить меня по затылку, — упорно и угрюмо произнёс Курт, — но я никак не могу иначе выразить свои мысли. Я говорю — на этом пруду болотные черти...
— Опять! — ударила себя по колену Марта.
— ...могут плясать тарантеллу — вот что только я хотел сказать.
— Это оттого, что хозяева никогда тут не живут, — сказала Марта докторальным тоном. — Они и в этот-то год приехали сюда по особым обстоятельствам.
— Вообще, — пожал плечами Курт, — странное время они выбрали: лето уже кончается... ещё с месяц — и будут утренники. Вы знаете, я вот даже и не знаю, стоит ли высаживать некоторые зябкие цветы на клумбах... Прямо не знаю, Марта! С одной стороны, конечно... А зачем вы даёте мне золотые нитки? Я уже кончил вышивать золотом.
— Сделайте крыло зелёным! Хвост золотой, крылья зелёные, так же, как у госпожи Мезонье на занавесках.
Марта не отрываясь смотрела на быстрые руки Курта.
— Видите, всё дело в том, что господа приехали сюда неожиданно... Вы ведь знаете эту историю с братом госпожи Мезонье?
— Ну, откуда же я могу знать! — сказал он, продолжая вышивать.
Марта покосилась на меня.
— А что это за история? — спросил Курт равнодушно.
— Видите ли, — ответила Марта после небольшой паузы, — они лет пятнадцать не виделись друг с другом... Господин Мезонье не поладил что-то с ним и выгнал его... Он что-то там наплутовал с черепами. Знаете, учёные...
— Да! — кивнул Курт. — Совсем сумасшедший народ, я знаю.
— Ну вот, и они много лет не виделись, потом — это уже пять лет тому назад — господин Курцер прислал письмо из Германии. Оказывается, он сделался там каким-то очень большим человеком у ихнего вожака.
— У Гитлера, что ли? — небрежно спросил Курт, вышивая.
— Не называйте только его имя, — поморщилась Марта. — Что с вами, Курт? То вы поминаете нечистого, то Гитлера. Прислал письмо, и тут, говорят, был большой скандал.
— Ого! — удивился садовник и откинулся назад, рассматривая своё рукоделие. — Так будет хорошо? А? Да, но почему же скандал? Письмо ведь, наоборот, это хорошо. Или он написал что-нибудь такое, — Курт пошевелил пальцами, — неподобное, вроде того, дескать, что же ты, старый...
— Ну! — воскликнула Марта.
— ...ворон, не знаешь своих ближайших родственников?
— Господи, с вами с ума сойдёшь, Курт! И что у вас за дикие мысли! — горестно удивилась Марта. — Нет, конечно, ничего подобного он не писал. Но он из этих, как их там, нацистов, занимает какое-то особое положение, наместника, что ли, и его каждый день треплют во всех газетах. Он усмирял там какое-то восстание... впрочем, нет, не знаю. Он, кажется, не военный и работает там... в... гестапо, что ли? А впрочем, тоже не знаю, там ли, только теперь он написал ещё письмо и просил разрешения приехать и отдохнуть в имении, потому что... Но меня удивляет, Курт, ведь вы работали у родителей госпожи Мезонье и вы ничего не знаете.
— Ничего не знаю, — покрутил головой Курт. — Работал я здесь всего несколько месяцев, и то лет двадцать тому назад, тогда ни господина Мезонье, ни госпожи, ни её брата, никого не было, жил один старик Курцер, вот я у него и ухаживал за розами... — Он помолчал. — Тогда и этот институт, где работает господин Мезонье, был не здесь, он уже сюда, кажется, после переехал. Всё принадлежало Курцеру, я ему ещё в город ездил клумбы разбивать, он любил, чтобы прямо перед окном росли цветы и особенно розы и лилии. Эх, и до чего же хороший старик он был, Марта!.. Ну ладно, так что вы хотите сказать? Что с этим братом госпожи Мезонье?
— У него что-то неладно с головой, — Марта покрутила пальцами около лба, — переутомился или что ещё, не знаю, право, но врачи прописали ему полный покой.
— Они всегда под конец сходят с ума, — сказал убеждённо Курт и перекусил нитку, — таков уж их конец. Я знал одного палача — он под старость разговаривал со своим ночным горшком...
Он осторожно взял вышивку из рук Марты, положил её и встал с места.
— Ну вот, крылья и хвост готовы, уже становится темно, а я в сумерках плохо вижу. Остальное придётся окончить завтра утром... И когда же приезжает этот господин?
— Kaк же мне благодарить вас, господин Курт! — сказала Марта. — Это такая красота, такая красота!
— Так когда же он приезжает? — повторил садовник и так выпрямился, что у него хрустнул позвоночник. — Почистить хотя бы ближайшие аллеи к его приезду надо, приготовиться... — И вдруг быстрая гримаса пробежала по его лицу, дёрнула щёку, вывернула нижнюю губу и заставила на мгновение закрыть глаза; он хотел что-то сказать, но только глубоко вздохнул, открыл рот и остался так неподвижно. — А то эти господа не любят шуток, — сказал он нараспев.
— Да, вам нужно тогда поторопиться, Курт, — сказала Марта, глядя на него с некоторым страхом. — Его можно ждать каждый день...
— Пойду, — сказал Курт, зевая, и прикрыл рот рукой. — Опять разболелась голова. Что за окаянная болезнь!
Он вышел и затворил за собой дверь.
Я подбежал к Марте.
Она держала платок за самый кончик двумя пальцами и, прищурясь, откинув голову назад, любовалась своей рукой.
— Но хотела бы я знать, — сказала она вдруг задумчиво, — где его так изуродовало, что он дёргает щекой?
Глава седьмая
В саду мы играли в индейцев.
Это была очень интересная игра, но и строго-настрого запрещённая игра. Чтобы участвовать в ней, нужно было прятаться в песчаные гроты, взбираться на деревья, падать в волчьи ямы, стрелять из луков и рогаток, что опять-таки было далеко не безопасным, — словом, проделывать множество интересных, но абсолютно неприемлемых, с точки зрения гигиены, приличия и сохранения одежды, трюков. Играть поэтому приходилось тихонько, забираясь в самые далёкие чащи сада и тщательно хоронясь от постороннего глаза. Было нас восемь краснокожих, смертельно, по замыслу игры, ненавидящих друг друга и твёрдо выполняющих три основных правила — не трусить, не плакать, не жаловаться.
В тот день, о котором я рассказываю, мне особенно не повезло. Я зазевался и попал в засаду. Меня сейчас же повалили на землю, обезоружили, связали и бросили в кусты. Ещё бы немного — и меня пригвоздили бы к столбу пыток и расстреляли бы из луков. Но тут на моих врагов налетело дружественное нам племя, и они позорно бежали, теряя по дороге убитых, пленных и раненых. В переполохе меня совсем позабыли.
Я лежал связанный по рукам и ногам на полянке, между двумя большими кустами сирени. Жёсткие листья опущенных ветвей касались моего лица. От них шёл едва заметный горьковатый запах, какой бывает, когда пожуёшь веточку сирени. Какая-то букашка с жирным, мягким телом и очень короткими металлически-синими круглыми надкрьшьями не торопясь ползла по жёлобу листа.
В одном листе было ещё немного влаги — утром прошёл небольшой дождь, и когда я задел ветку, на лицо мне упала тяжёлая, чистая капля.
Тогда я выполз из-под куста и стал смотреть на небо.
Было оно ясное, высокое и такое голубое-голубое, что казалось чёрным. Бог его знает, где оно начиналось, — возможно, у самого моего лица, — но когда я стал глядеть в его глубину, мне вдруг показалось, что времени больше не существует. Небо было пустое, ни единого облачка не было на нём, оно всасывало меня в себя, и я падал, падал, падал в него и не мог удержаться. Слипались глаза, истома охватывала тело, и вот земля покачнулась, тронулась с места и плавно полетела, неся меня на себе. Ещё борясь со сном, я открыл было глаза, но опять увидел чёрные острые листья, строгие и жёсткие, как вырезанные из глянцевитой бумаги, почувствовал чуть горьковатый запах коры и земли, а над всем этим опять легло то же чёрное, пустое небо. Тогда я перевернулся на бок, спрятал голову и заснул.