— Я ведь только посмотреть, только посмотреть и хотел...
За ним шли две женщины, молодые, плотные, с широкими лицами, в блузках, изодранных настолько, что только клочки их торчали из-под широких брезентовых курток, наброшенных на плечи их, видимо, чьей-то сострадательной рукой. У одной заплыл глаз. Она высоко и неподвижно несла красивую голову и с каким-то трудом повернула её, чтобы взглянуть на Курта... Солдаты прошли мимо Курта и даже не посмотрели на него. Зато все подконвойные, кроме парня в наручниках, так и впились в него глазами. И Курт, привстав на мотоцикле, тоже смотрел на них. Это было, конечно, крайне неблагоразумно, к нему опять могли привязаться, а то, чего доброго, и увести, но он всё-таки стоял и, глуповато полуоткрыв рот, смотрел на них.
Солдаты шли молча, быстро, — видимо, они не были особенно озлоблены на заключённых, а просто торопились поскорее отделаться от них, — но тем страшнее показалась Курту эта кучка людей, почти добродушно гонимых на убой.
Как только колонна миновала Курта, он сейчас же поехал дальше.
И вот местность резко изменилась. Замелькали пожарища, помятые кусты, чёрные, ещё дымящиеся развалины.
В крохотную придорожную часовню, очевидно, бросали гранаты. В образовавшийся провал панически высовывалась статуя богоматери — грубое, старинное изделие из крашеного дерева. На траве валялись груды каких-то сожжённых и затоптанных бумаг, книжные переплёты с золотыми крестами, вытащенный наружу и разбитый о камни шкаф.
Курт остановился, соображая. У него был намётанный глаз солдата, и он сразу почувствовал, что главный очаг пожарища должен быть, очевидно, версты за две отсюда, там, где находилась деревня Монтивер. Это всё по дороге к ней снесли на всякий случай, зато уж там, должно быть, не оставили кирпича на кирпиче.
Очевидно, здесь карателям оказывали сопротивление. Где раньше стояли аккуратные дачные коттеджи, теперь валялись листовое железо и доски с чёрными гвоздями, стояли обгорелые, осыпающиеся стены. Трава была утоптана, земля убита, всё засыпано золой и штукатуркой. Остро пахло углём и смолистой гарью. А людей не было видно.
«Неужели всех их угнали?» — подумал Курт.
Нет, не всех. Люди встретились ему версты через две от заградительного отряда. Он слез с мотоцикла и подошёл. Около телеграфного столба теснилась толпа. На столбе висела женщина. Чтобы не нарушать телеграфную связь, к столбу прибили длинную планку, эдак метра на полтора. У девушки было чугунное, набухшее кровью лицо, две шпильки тускло поблёскивали в рыжих волосах — они были аккуратно заплетены в какую-то несложную, но высокую причёску.
Когда Курт подошёл, на него даже не посмотрели. Люди стояли молча, полностью уйдя в ужас созерцания. Да и в самом деле было почему-то невозможно оторваться от этого чугунного лица и двух стёртых, тусклых шпилек в высокой причёске.
Курт смотрел на вытянувшееся, длинное тело, на блузку, порванную в рукавах, на длинные ноги в шёлковых, блестящих, очень дешёвеньких чулках (туфли у неё свалились, и было видно всё то, что тщательно скрывалось, бурые подошвы и рваная пятка на одной ноге). Руки у девушки было плотно перехвачены спереди тонким, острым, как бритва, шпагатом. Курт опустил голову и закрыл глаза. Ему становилось всё жарче, всё неудобнее, всё тяжелее стоять. Он отвернулся.
— Её давно повесили? — спросил он какого-то старика в жилетке, с котелком на голове.
Старик не ответил, словно и не слышал, но рядом со стариком стоял франтоватый, неприятный господин, маленького роста, лысый, с очень нервным и подвижным лицом. Вот он и взглянул на Курта. А затем случилось вот что.
Около самого столба стояла старуха, высокая, костлявая, но с румяным лицом и чёрными жёсткими волосами. То ли сказала она что, то ли глянула не так, как нужно, но вдруг один из солдат перехватил тяжёлый автомат, что очень оттягивал его шею и стеснял все движения, и подошёл к ней вплотную.
— А ну, уйди! — сказал он негромко.
— Я... — начала старуха.
— Уйди! — повторил солдат, не повышая голоса, и взял её за руку. Он сердился. Солнце пекло вовсю, и стоять на посту, под ногами повешенной, тоже было не сладко.
— Убийца! — вдруг громко и отчётливо сказал около Курта лысый франт.
Курт взглянул на него. Тот поймал этот взгляд, поднял руку и дрожащей рукой провёл по груди.
— Убийца! — повторил он ещё раз.
Солдат вздрогнул и глухо сказал:
— Вот вы как? А ну, посмотрю, кто это ко мне просится! — и пошёл в толпу.
Курт зло плюнул, — надо было спешно уходить, чтобы не ввязаться в дурацкую историю. Он отошёл, завёл мотоцикл и тут только почувствовал, как мелко и противно дрожат у него руки.
И тут он снова увидел лысого. Тот уже вышел из толпы и поспешно шёл по дороге. «Значит, заварил кашу и скрылся», — подумал Курт, обогнал его и заглянул ему в лицо. Одет человек этот был щегольски. На нём был чёрный костюм, лёгкие и блестящие туфли, на руках длинные перчатки. А ручки были у него маленькие, плечи узкие, и на цыплячьей шейке сидела безволосая большая голова. Он поглядел на Курта красными воспалёнными глазами и, не увидев его, прошёл дальше.
И Курт тоже проехал мимо и сейчас же забыл о нём.
Этот человек и был Ганка.
Глава четвёртая
Наутро Ганса разбудила Марта. Она стояла над ним и трясла его за плечо.
— Вставай, — сказала она тихо, — отец умер.
Ганс вскочил на ноги и, ещё ничего не понимая толком, сразу же заплакал. Только сейчас он почувствовал: то страшное, непередаваемое, что он заметил в комнате отца и никак не мог понять, и была смерть.
Она была не только в несвязных словах отца, в его зелёном лице, растерянных и неловких движениях, но и в пепле, рассыпанном по полу, разбитом, закопчённом стекле в углу комнаты, даже в ослепительном свете лампы и ночной бабочке, монотонно бьющейся о её холодный огонь. Он вдруг припомнил мерзкий белый пузырёк с притёртой пробкой по соседству с обглоданной коркой хлеба и ещё раз понял: то, что он видел вчера, и была смерть.
Марта взяла его за руку и повела наверх.
Дверь кабинета стояла открытой, и в нём царил такой же беспорядок, как и вчера.
По-прежнему пол засыпала зола, на столе валялись рассыпанные брошюрки, а в углу, всё на том же месте, лежало расколотое надвое чёрное, обгорелое стекло.
Отец лежал на диване, закрытый с головой чем-то белым.
Около на коленях стояла мать.
Плечи её были так неподвижны и прямы, что даже не было видно, что она плакала; впрочем, она, кажется, не плакала.
Из-под простыни высовывалась только одна ладонь, непомерно большая и жёлтая.
Ланэ стоял около окна и водил пальцем по стеклу.
Ганс вырвался от Марты и бросился к матери.
Мать подняла голову и посмотрела на него. Глаза у неё были жаркие и сухие.
— Что он вчера говорил тебе? — спросила она.
Но Ганс уже не смог ей ответить: всё то, что он с необычайной остротой только что почувствовал, рассказать было невозможно, а страшный, несвязный бред отца передавать просто не стоило.
— Мама, — сказал он тихо и вдруг закричал от тошного, противного ужаса: на столе на том же месте лежала обглоданная корка хлеба и рядом с ней мерзкий пузырёк с притёртой пробкой.
— Господи, — услышал он страдающий голос Ланэ, — и кто знал, кто знал только... Если бы я вчера поднялся наверх...
— Что я, кстати сказать, вам и советовал, — раздался сзади голос Гарднера. — Госпоже Мезонье идти было незачем, конечно, она женщина, но вас профессор хотел видеть, это я вам передал сейчас же, однако вы почему-то предпочли играть со мной в шахматы.