— Там была и ваша подпись, — сказал Ланэ, бессознательно защищаясь от Ганки. — Когда я показал его профессору, ему стало совсем плохо, он... Ланэ оглянулся и, увидев, что Курта в комнате нет, воровато спросил: — Вас били?
— Да! То есть нет! То есть да! Да! А, чёрт! — разозлился Ганка. Врать ему не хотелось, а правду рассказать он не мог, да и не понял бы её этот чувствительный, трусливый и малодушный добряк. — Ладно, обо всём этом после. Ну, потом, что было потом? Вот вы ему показали мою подпись, что было дальше?
— Да ничего потом не было, — растерянно ответил Ланэ и остановился, словно сам удивляясь своим словам, — совершенно ничего. Профессор заперся в своём кабинете, никого не впускал, даже госпожу Мезонье, а потом и умер.
— То есть как умер? То есть как это умер? — зарычал на него Ганка. Вы подумайте только, что вы говорите!
Он вскочил с кровати, и это оказалось неожиданно легко и просто, голова у него больше не кружилась, он чувствовал себя очень здоровым и помолодевшим на добрый десяток лет, вся прежняя сила вернулась к нему внезапно. Толстяк этот был совсем не виноват, но, честное слово, он мог бы разорвать его на куски.
— Отчего это умер? Как это так: совершенно здоровый человек...
— Он не был здоровым, — устало сказал Ланэ. — Только не кричите на меня, пожалуйста, Ганка, у меня и так в голове всё перемешалось. Ох, и зачем я написал ему это письмо?
— Какое ещё письмо? — свирепо спросил Ганка.
Ланэ помолчал, потом сказал:
— О крысах. Маленькая сумчатая крыса хочет жить и приспосабливается, а вот атлантозавры вымирают. Зачем я ему написал это?
— Чёрт знает что такое! — сказал ошалело Ганка. — Сумчатые крысы, атлантозавры... Отчего умер профессор? — закричал он вдруг. — Умер, умер отчего? Вот о чём я вас спрашиваю! Ну?
— От паралича сердца, — мёртво ответил Ланэ, глядя в угол.
— Кто это сказал? — ошалело спросил Ганка,
— Гарднер вызывает доктора, — уклончиво ответил Ланэ, и нижняя челюсть его опять дрогнула.
— Гарднер? — гневно спросил Ганка. — Я сегодня же его...
Он не окончил, сел на кровать и стал щипать одеяло. Его уже трясло, он знал: поговори он ещё пять минут с Ланэ — и тогда он чёрт знает что может ему сказать, а именно этого и не следовало делать. «И, в конце концов, подумал он, — как бы ни умер, но умер. Теперь это уже не важно. Надо говорить о чём-нибудь другом».
— А как ваше здоровье, Ганка? — уныло спросил Ланэ.
Его чувства были очень сложными. Он, конечно, тоже не верил, что смерть произошла от паралича сердца, но и ярость Ганки показалась ему необоснованной и необъяснимой, а тон, которым тот разговаривал с ним, уже совершенно неподходящим к обстоятельствам дела. В самом деле — как он смеет кричать? Разве он сам не подписал эту проклятую декларацию? Ого! Как ещё подписал! Чуть не первым. Чего же он теперь выходит из себя, нервничает, требует отчёта и ответа, интересуется подробностями, ну, словом, ведёт себя так, как будто он совсем не причастен ни к чему? Но вместе с тем в вопросах Ганки, в его гневе, в его негодующих криках и понукании была какая-то необъяснимая сила, право спрашивать, и это удерживало Ланэ от того, чтобы задать ему прямо эти же самые вопросы. А продолжать разговор дальше в том же тоне было просто невозможно. К тому же его мучило воспоминание о письме к профессору, которое, оказывается, ни в коем случае не следовало посылать. Фраза же о крысах положительно не вылезала у него из головы. Его даже передёргивало от жгучего стыда, когда он вспоминал о ней.
— Сумчатая крыса! — вдруг, забывшись, выпалил он. Сейчас же, опомнившись, замахал руками, мелко закачал головой и забормотал: — Ничего подобного, ничего подобного!
Ганка удивлённо посмотрел на него, но ничего не сказал.
Ланэ сидел потный, красный от стыда и ёжился.
— Идём на улицу, — сказал вдруг Ганка, — здесь не совсем удобно. Я всё-таки хочу знать поподробнее, как всё случилось! И как вы могли допустить, Ланэ, где были ваши глаза? — закричал он снова, охваченный новым порывом горя. — Боже мой, Боже мой, вы виноваты не меньше меня.
«Вот как? — удивился про себя Ланэ. — Оказывается, я на тебя имею право кричать?» — и смиренно ответил:
— Ах, разве я знаю что-нибудь! Какие там подробности! — Он скорбно махнул рукой. — Но вот что меня удивляет: как вы сумели?..
— Как я сумел пройти сюда? — догадался Ганка. Он нахмурился. Да, да, на этот вопрос следовало ответить, ведь Ланэ имел право задать и другой подобный же: зачем он пришёл сюда? И на это ему тоже пришлось бы ответить. — Да очень просто. У меня письмо к Курцеру от Гарднера. Я должен был явиться к нему, но раньше хотел выяснить обстановку и поговорить с вами.
— Идите, идите! — сказал быстро Ланэ с каким-то суеверным даже ужасом. — Курцер-то ещё не приехал, а Гарднер тут. С этим же человеком шутить не следует.
— Вы думаете, что у меня тоже слабое сердце? — усмехнулся Ганка.
— Если бы у вас было слабое сердце, — хмуро сказал Ланэ и в первый раз посмотрел Ганке прямо в глаза, — вы не вышли бы от полковника Гарднера. Видимо, всё оказалось в надлежащем порядке.
— Да? — зло ощетинился Ганка.
— Я так полагаю, что да, — хмуро сказал Ланэ. — А в смерти профессора...
— Ну? — крикнул Ганка.
— Курцер ни при чём, — докончил Ланэ. — Профессор оказался слишком последовательным учеником Сенеки.
Ганка посмотрел на Ланэ. Толстяк грустно и даже виновато усмехался, но глаз с Ганки не спускал. Его лицо изображало страдание, но было спокойно и даже светло.
— Идите к Гарднеру, — повторил он настойчиво и дотронулся до его плеча. — Тот знает больше, чем я. Сегодня приедет доктор, и тогда всё разъяснится.
Глава пятая
— А, летучий голландец, пришёл! — приветствовал Гарднер Ганку. — Ну, вовремя, вовремя, ничего не скажу, вовремя! А ну-ка, идёмте. — Он провёл его в кабинет и широко распахнул двери. — Вот, полюбуйтесь, чёрт знает что такое! — сказал он недовольно, входя в комнату. — Свиной хлев. Меня интересует, жена что же смотрела? — Он быстро прошёл к столу, поднял засохшую корку, недоуменно поднёс её к лицу, положил обратно, щёлкнул пальцами, отряхивая их, и повторил: — Чёрт знает что! Ужей развёл, старый осёл! И жил ведь в таком болоте! Я бы, кажется, и часа не выдержал. Ганка, ну-ка...
Ганка в кабинет не прошёл. Он стоял на пороге, смотрел на Гарднера и улыбался.
— Ну, так что же? — обернулся к нему Гарднер. — Попробуем всё-таки разобраться в этом хламе. Во-первых, где у него тут бумаги?
Улыбка Ганки стала шире, определённее; он прошёл в глубину комнаты, открыл деревянный шифоньер и вытащил тугую кипу бумажных листов.
— Ага, — сказал деловито Гарднер. — Вот оно самое. А ну, давайте, давайте сюда!
Он быстро стал перелистывать рукописи и даже фотографические снимки.
— Но это что-то старое, помеченное тридцать девятым годом, — черепа да кости. На иное он был и неспособен. — Он перевернул ещё несколько листов. О, вот это другая материя! — сказал он.
Вынул акварельный портрет и прищурился, приглядываясь.
С пёстрого листка ватманской бумаги улыбалась красавица. У неё было круглое лицо, большой лоб и сильно подчёркнутые линии скул. Взгляд у красавицы этой был прямой, простой и дикий. Художнику очень хорошо удалось выражение этой неподвижной и спокойной отчуждённости. Сразу можно было догадаться, что вот этим взглядом, устремлённым в пространство, и ещё какимито приёмами, тонкими, неуловимыми, но создающими сразу же особое настроение, художник подчёркивал особую задачу этой своей работы. Вероятнее всего то, что красавица эта не была списана с натуры, что не портрет это даже, а именно только рисунок. И в то же время тонкость линий, твёрдость карандаша, а потом и акварель придавали этой картине вид, силу и достоверность портрета. И ещё одно бросалось в глаза — красный цвет. Красавица была красная, как пион. Он не был особенно интенсивен, этот цвет, и человеческое лицо не делалось от него страшным или смешным.
— Красотка! — повторял Гарднер. — Глаза-то, глаза-то какие! Так и съел бы! А что это он её словно красными чернилами облил?
— А это красная леди, — пояснил Ганка и тоже наклонился над рисунком.