И тут он полез в карман и вынул билет до Парижа на самолёт. Он говорил про этот билет долго, многословно, очень убедительно и под конец уже, явно сердясь на мою глупую молчаливую несговорчивость, прибавил:
— И, наконец, дело не только в вас одном. Если вас не будет здесь, мы месяца через три поднимем шум и добьёмся ликвидации постановления прокуратуры. Но представьте, что будет, если вас осудят за клевету в печати и за подстрекательство к убийству. Вычислите, сколько это будет стоить нашей газете! А ведь вы её не хотите губить, правда?
Но я ещё не всё уяснил себе и поэтому спросил:
— Но ведь мне не разрешено спускаться даже в сад, так как же я выйду из больницы?
Он слегка поморщился («Что за дурная манера уточнять всё до последней запятой!») и недовольно ответил:
— Не делайте из себя слишком большой птицы, Ганс. Не такой уж вы крупный государственный преступник, да, кроме того, и королевский прокурор ваш добрый приятель. Ну же?
И он твёрдо положил портмоне на мою подушку.
— С богом, желаю приятной поездки!
Потом вдруг выхватил часы, посмотрел на них и сказал:
— И надо торопиться. Самолёт вылетает через час. Сестра вас проводит в сад, и там наш секретарь даст вам пальто и ботинки.
— Значит, королевский прокурор уже не только мой, но и ваш добрый знакомый? — спросил я, не двигаясь.
Наверное, в моём голосе пробивались какие-то особые интонации или шеф вообще привык не доверять моему настроению, но только он вдруг очень встревожился, слез с кресла и сел прямо на край моей кровати.
— Ганс, Ганс, вот я вижу, вы опять стали мудрить, — сказал он почти умоляюще. — Ради бога, не надо! Ничего хорошего вы своим осуждением не достигнете, только погубите газету — вот и всё. Хоть в этом-то мне поверьте! — Он схватил меня за руку. — Вы знаете, я не болтун и всегда точно знаю, о чём говорю. Вчера мне сообщили, что уже даны указания о подборе соответствующих судебных прецедентов для составления нового закона о печати. Что, не верите? Да тот же самый адвокат Гарднера и составляет его. Неужели не понимаете, что вы просто погубите газету, если дадите себя осудить? Вам надо уехать — вот и всё!
Но я остался в больнице, хотя возможно, что шеф мой и был прав. Может быть, газету закроют после суда и моего осуждения. Ну и дьявол с ней, с этой газеткой, как и с моим шефом, как и с королевским прокурором, как и с той безумной, которая сидит сейчас в психиатрической больнице и опять лихорадочно читает газеты, подыскивая себе по ним новую жертву! Ведь она отлично знает, что её опять скоро выпустят. Я остался ещё потому, что, мне кажется, моё осуждение раскроет кому-то глаза. Я остался потому, что всё происходящее в мире и в моей маленькой стране как части этого мира толкает меня на серьёзнейшие размышления и вот уже мне некуда от них скрыться. Моё сегодня так похоже на моё вчера, что, познав его, я уже не сомневаюсь в том, каким будет мой завтрашний день. Я уже пережил этот завтрашний день сопливым мальчишкой и сыт им по горло. Но тогда мне было легче, потому что я ровно ничего не понимал, я не понимал, из каких корней выросла война и кто в ней виновен, не понимал, кто такой я, кто такой Ланэ, кто Гарднер, кто Крыжевич. А теперь я это знаю и хочу об этом рассказать всем. Я рассказал вам о своём отце, человеке, который любил говорить много и красиво и погиб, об участи его друзей и сына. Да минует же их участь, добрые люди, вас, ваших детей и ваших жён! Уверяю вас, добрые люди, заполняющие зал судебного заседания, что всё происходящее — это отнюдь не только одно осуждение невинного или сведение личных счетов правительства с неугодным ему журналистом, это даже не удушение вашей свободы, нет, это много страшнее: это новое покушение на вас самих, это тот топор, который завтра же опустится на вашу голову, револьвер, который убийцы тайком суют в руки вашего ребёнка. О, если бы вы, прочитав мою книжку, подумали над тем, что происходит перед вашими глазами! О, если бы вы только хорошенько подумали над всем этим!
Алма-Ата 1943 — 1958
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ’’ОБЕЗЬЯНЫ’’
Материалы к истории романа
Роман ’’Обезьяна приходит за своим черепом’’ Юрий Осипович Домбровский начал писать в Алма-Ате в 1943 г., после того, как по болезни был выброшен из колымского лагеря.
Поначалу казалось, что роману уготована счастливая участь телеграммы, пришедшие из Москвы, говорили о том:
После длительных боев удалось отстоять ваш роман которому даны самые положительные отзывы авторитетными референтами тчк Берем его в Звезду тчк Необходимы коррективы согласно критическим замечаниям тчк В виду нашей отдаленности посылка рукописи вам может затянуть печатание роман нужно печатать скорее поэтому испрашиваю вашей санкции на проведение этой работы мною прошу довериться моему искреннему желанию со всей ответственностью и благожелательностью довести вашу талантливую вещь до благополучного выхода к читателю вашим согласии прошу немедленно телеграфировать Москву Борис Лавренев
Рукопись встретила положительную оценку вышлите срочно остальные части издательство Московский рабочий Чагин
К сожалению, действительность оказалась далекой от радужных ожиданий: в 1949 году Юрия Осиповича в очередной раз арестовали…
Мы публикуем несколько документов, иллюстрирующих судьбу романа. Они говорят сами за себя, никаких комментариев не требуя.
КАК ПИСАЛАСЬ "ОБЕЗЬЯНА"
"…Я начал писать роман осенью сорок третьего года, лежа на больничной койке, имея одну-единственную ученическую тетрадку, которую подарил мне врач, да ручку — не ручку даже, а лучинку с прикрученным к ней пером. Чернила делал из марганца — они получались бурыми и напоминали мне те, которыми писали монахи и подьячие в каком-нибудь XVI веке. Экономя бумагу, я писал таким мелким почерком, так лепил строчку к строчке и букву к букве, что сейчас свои рукописи могу читать только с помощью сильной лупы.
У меня были парализованы ноги, и писать приходилось сначала лежа, потом — сидя. И тут мне на помощь приходил картонный щит со знаками разной величины, которым в больнице врачи пользовались для проверки остроты зрения…
…Спасаясь от собственного бессилия и тоски, — я и по койке не мог передвигаться, а только ерзать, — я и писал свой роман".
Ю. Домбровский — в разговоре с журналистом А. Лессом
ИСТОРИЯ ПОСВЯЩЕНИЯ
Юрий Осипович в то время читал шекспировский курс в театральной студии и так завяз в богатых аналогиями перипетиях четырехсотлетней давности, что выбраться из них можно было лишь с помощью какой-нибудь невероятицы. Тогда-то и осенила его честолюбивая идея написать цикл новелл о великом сыне Альбиона — актере и драматурге, создателе театра "Глобус". Таким образом, дядя Юра спасался от Шекспира, а Шекспир… спасал его. Спасал, так как наиболее сложная — начальная — стадия работы пришлась на его физическую немощь.
Дело в том, что временами на Домбровского находила, как говорят в народе, болесь злая, то есть эпилепсия, падучая. Не один удар ее приняла на себя Любовь Ильинична Крупникова — удивительный, высочайшей пробы человек. Женщина, о которой надо бы писать особо, потому что вопреки всему и вся, сознавая в абсолюте подлость сталинско-бериевско-ждановского и иже с ними режима, она делала людям Добро, Добро, Добро. Добро конкретное, помогающее выживать. Это мог быть кусок хлеба голодному, приют в комнатке, где она жила с тремя детьми, устройство судьбы выброшенного за борт жизни изгоя и многое-многое другое. Милосердие ее было сиюминутным, каждодневным и длилось всю жизнь.
На сей раз после приступа, отнявшего у дяди Юры способность передвигаться, Любовь Ильинична забрала к себе и выхаживала в течение нескольких месяцев болезного. Впрочем, "выхаживала" — не то слово. Она притаскивала ему связки книг из великолепно укомплектован-ной в те поры университетской "библиОтеки" (любимое слово дяди Юры с таким вот ударением). Она принимала всех друзей Домбровского, писала под диктовку варианты глав, бегала по машинисткам и хлопотала. К Юрию Осиповичу у нее было особое отношение. Во вторую посадку он оказался в лагере с ее мужем Георгием Тамбовцевым, очень сошелся с ним и, выйдя на волю, принес его жене и детям трагическое известие о смерти друга. После этого он, Домбровс-кий, для Любови Ильиничны был свят. Ну нет, она, конечно, не молилась на него, а больше все пропесочивала, как малого, шкодливого ребенка. Выговаривала за небрежно расстегнутый ворот, непричесанную шевелюру, выбившиеся из ботинок шнурки, продранные — дня не поносил — брюки (одежду, я помню, Любовь Ильинична покупала ему сама). Влетало ему и за любвеобиль-ность. Женщины к нему липли, слетались, как мухи на мед.