— За что, товарищ капитан? Мой день рождения. Не признаете? Двадцать шесть стукнуло. Лягалов, налей комбату! Ломанем, товарищ капитан?.. Чтоб пыль на всю Европу, а?..
Замковый Лягалов, солдат некрасивый, низкорослый, обросший золотистой щетиной, помигал конфузливо на Овчинникова, неуверенно налил из фляги полную кружку, протянул ее комбату:
— Товарищ капитан, не побрезгуйте, стало быть.., Чистая-а!
Считался Лягалов непьющим, и то, что он пил сейчас и протягивал кружку, вконец испортило настроение Новикову. Он сказал резко:
— Поздравляю, Овчинников. — И, нахмурясь, шагнул к выходу.
Но уже на пороге услышал позади неловкую тишину, и стало неприятно оттого, что он только что внес в землянку, к солдатам Овчинникова, которых любил, холод и недовольство. Он знал, что Лена была развращена постоянным мужским вниманием, — это, разумеется, было связано с ее прошлой службой в полковой разведке. Она пришла в батарею месяца два назад после непонятной истории в полку, о которой всезнающие штабные писаря вынуждены были молчать. Был слух, что она в порыве гнева едва не застрелила адъютанта командира полка, однако Новиков мало верил этому. Походили на правду иные слухи: говорили о ее особенной близости с разведчиками. И Новиков, видя ее маленькую, порочно аккуратную грудь, обрисованную гимнастеркой, лучисто-теплый свет ее глаз, когда она улыбалась, часто слыша ее смех, который тоже был как бы тайно порочен, испытывал болезненные приступы раздражительности. Оттого, что она, казалось, была доступна всем, она была недоступной для него. В первые дни пребывания нового санинструктора в батарее был он нестеснителен, полунасмешлив, иногда в присутствии ее не сдерживался в сильных выражениях, — не божий одуванчик, не то видела! — а после, лежа в своей землянке, он, мучаясь, вспоминал то чувство, какое испытывал, когда ругался, словно не замечая ее, и не находил оправдания. Его стесняла, ему мешала эта женщина в батарее. Но одновременно, даже не видя ее, он все время ощущал ее присутствие и не мог объяснить неприязненное раздражение, которое она своей смелостью, своим голосом вызывала в нем.
Выйдя из землянки, Новиков один стоял в выстуженной осенней тьме. Мысль о том, что он грубо обидел сейчас солдат, обидел тогда, когда от расчетов его батареи осталось двадцать человек, когда он должен быть добрей с людьми, угнетала его.
Ветер свистел в ушах, и в тягучем скрипе сосен слышался ему пьяный гул голосов; и потому, что в землянке бездумно пили спирт и смеялись, словно забыв о тех, кого похоронили вчера, Новиков чувствовал знакомое посасыванье тоски. Он потер небритые щеки, посмотрел в потемки, туда, где за высотой, в полутора километрах отсюда, на западной окраине Касно, стояли два орудия младшего лейтенанта Алешина — второй в батарее взвод, который он, Новиков, особо берег. Там лежала мгла, не взлетали ракеты.
— Я пошла! — раздался женский голос в нескольких шагах от него.
Из землянки вырвался неясный говор — желтая полоса света упала на кусты, легкие шаги послышались рядом, и по голосу, по смутному очертанию фигуры он узнал Лену. Она остановилась, не видя Новикова, долго глядела на прижатые к горам близкие вспышки ракет — среди шумящих деревьев появлялось ее бледное лицо с дерзким выражением. Сквозь гудение сосен хлопнула дверь землянки, и выбежал лейтенант Овчинников в распахнутой телогрейке, окликнул сипловатым баском:
— Ты куда ж, Леночка?.. Постой!
— Я стою. Ну, а вы зачем? — спросила она негромко. — Я и сама дойду!
Он проговорил требовательно:
— Куда?
— К разведчикам. Они здесь недалеко, — ответила она насмешливо. — Не привыкла я к вашей батарее. Непохожи вы на разведчиков, лейтенант…
Овчинников придвинулся к ней, сказал тяжелым голосом:
— Непохожи? Хочешь, я ради тебя вон там под пули встану? Хочешь? Не знаешь ты меня еще!..
— Ну, этого не надо! — Она засмеялась. — Глупость это!
Тогда он сказал с отчаянием:
— Так, да? Все равно не отпущу! Ты наших не знаешь!
Он приблизился к ней вплотную, они будто слились, и тотчас Лена сказала презрительно, протяжно, устало, переходя на «ты»:
— Уйди-и, не справишься ты со мной… Губы у тебя мокрые, лейтенант…
Она оттолкнула его, пошла прочь, а он, сделав шаг назад, позвал громко: «Леночка, постой!» — и кинулся следом за ней. В его сбившемся дыхании, в неуверенном крике было что-то молящее, унижающее мужское достоинство, и Новиков, поморщась, пошел к своему блиндажу.
Блиндаж был полуосвещен сонным мерцанием коптилки. Воздух здесь тепел, плотен, пахло шинелями, лежалой соломой. Дежурный телеграфист Гусев, молодой, круглоголовый, прислонясь затылком к стене, спал — устало подергивались брови, потухшая цигарка прилипла к оттопыренной губе, другая — свернутая — заложена за ухо. Перед ним на снарядном ящике котелок, из недоеденной пшенной каши торчала деревянная ложка. Возле котелка огрызок обмусоленного чернильного карандаша, измятый листок, вырванный из тетради, ровные аккуратные строчки усыпаны хлебными крошками: видимо, ел и писал письмо. Новиков взглянул на листок, невольно усмехнулся этому аккуратному школьному почерку: «Ты меня не ревнуй, потому что у нас тут женщин нет, только одна сестра, да и то больно некрасивая…»