Новиков понимал, что говорил жестоко, но не сдерживал себя. Три раза сам он после ранений лежал в госпиталях, и там, и потом в части ему не раз приходилось скрывать на людях свои страдания, стыдиться их. Новиков повторил:
— Перестаньте стонать!
Ремешков перестал стонать — неудержимо стучали только зубы, — но вещмешок не снял, потрогал лямку трясущимися пальцами и сгорбился.
— Да оставьте его здесь, товарищ капитан! — беспечно посоветовал Алешин, удивленно разглядывая страдальчески согнутую фигуру Ремешкова. — Зачем он нам? Пусть сидит со своей ногой.
— Он пойдет с нами.
И Новиков, упершись носком сапога в нишу для гранат, с решительностью вылез из окопа.
Ремешков оставался в траншее последним. Снизу он увидел, как пули пунктирами пронеслись над головами офицеров. Ладони сразу вспотели, влажно прилипли к ложе автомата. Обмирая, часто-часто задышал он ртом, будто ему воздуха не хватало. «Если я оглянусь сначала направо, а потом налево, то меня не убьют, если не оглянусь…» — подумал он и оглянулся сначала направо, потом налево и, как в пелене, заметил розовые под светом зарева лица ближних солдат в траншее. С коротким диким вскриком он выскочил на бруствер, на резкий порыв ветра; спотыкаясь о свежие воронки, чувствуя вокруг острые, разбросанные по земле осколки, он побежал за Новиковым, готовый закричать от ожидаемого удара в спину…
«Там вещмешок за спиной, вещмешок! Пулями не пробить! — мелькало в его голове. — Нет, нет, сразу не убьет, ранит только…»
Он догнал офицеров возле крайних домов и, прислонясь вещмешком к забору, никак не мог отдышаться.
Глава третья
В два часа ночи, после рекогносцировки, Новиков послал Ремешкова на старую огневую с приказом немедленно снять орудия Овчинникова и в течение ночи занять позицию в районе севернее города, на новой высоте, правее озера.
Ожидая орудия, он сидел на земле в пяти шагах впереди позиции батареи. Он отчетливо слышал сочный скрип лопат о грунт, сниженные до шепота голоса солдат в темноте — копали расчеты Алешина. Озеро мерцало алыми тихими отблесками, и на той стороне, где была Чехословакия, молчали немцы.
Здесь, в четырех километрах на север от основного боя, смутное чувство тревоги охватывало Новикова. Казалось ему, что он непоправимо в чем-то ошибся, однако не мог найти, уловить точные причины того, что беспокоило его, как пристальный взгляд в затылок. Озеро уходило вперед, дымно тускнея, северная оконечность упиралась в черный кряж Карпат, далеко справа розоватой стрелой уносилось из Касно на Ривны шоссе, терялось в ущелье, оно сумрачно клубилось сизо-лиловым туманом.
— Товарищ капитан! Хотите великолепные сигареты? Польские! «Монополия»! О, черт, смотрите, что в городе!
Подошел Алешин. Молча Новиков отогнул рукав шинели, взглянул на часы, на фосфоресцирующие цифры, потом посмотрел назад — на отдаленный город, залитый заревом. Там беспрестанно возникали косматые звезды разрывов, вспышки танковых выстрелов вылетали навстречу друг другу, но ветер дул с севера и приглушал звуки боя.
— А здесь молчат, — сказал Новиков и вдруг, увидев над огневой слабый отсвет, спросил: — Кто курит? Прекратить! Богатенков терпеть не может?
В ответ — тишина.
Слабое свечение над окопом исчезло, там кто-то надсадно закашлялся, поперхнувшись. Младший лейтенант Алешин вынул из кармана шинели длинную коробку трофейных сигарет, залихватски толкнул коробкой козырек фуражки, сдвинув ее на затылок, отчего юное лицо стало наивно-детским, сказал добродушно:
— Черти!.. — И, помолчав немного для приличия, заговорил веселым голосом: — Товарищ капитан, тут наши разведчики великолепный особняк нашли. Бассейн, ванна, ковры, с ума сойдешь! Роскошь! Пойдемте, рядом он. Вон внизу…
— Пустой особняк?
— Совершенно.
Особняк этот, двухэтажный дом, стоял метрах в ста пятидесяти от высоты в липовом полуоблетевшем парке за чугунной оградой с массивными железными воротами и парадной калиткой, над которой поблескивали медью оскаленные морды львов.
Они вошли в парк, угрюмо-темный, огромный, и он поглотил их печальным шорохом, шелестом опавшей листвы на дорожках, ровным текучим шумом полуоголенных лип. Сапоги с мягким хрустом уходили в плотный увядающий настил, отовсюду из засыпанных листопадом аллей веяло безлюдьем, грустно-горьковатым, дымным за пахом поздней осени.