Когда Ричард утром пришел к нему, Шекспир протянул рукопись с вложенным в нее листком.
— Ну вот и все, что я мог сделать, — сказал он. — Если ты будешь играть Просперо, то, я думаю, пройдет.
Часа через два Ричард с пьесой в руках снова спустился к Шекспиру.
— Ну? — спросил Шекспир.
— Ты знаешь, — ответил Ричард, присаживаясь, я прочел. Хорошо! Теперь, по-моему, все в порядке. Я бы даже и пантомиму оставил. Без нее непонятен монолог Просперо, а его жалко выбрасывать — отличное место! Громкое, звучное! На аплодисменты!
Шекспир повернулся к окну в сад и крикнул:
— Виллиам! — И объяснил Ричарду: — Мой племянник. Учится неважно, а почерк как у секретаря королевского суда. Всегда все мои бумаги пишет.
Мальчишка вбежал с луком, увидел Бербеджа и остолбенел.
— Твой почитатель, — объяснил Шекспир с хмурой и гордой отцовской улыбкой. — С утра здесь крутится. Видел тебя в «Гамлете» и «Саяне». Тебе сколько тогда было?
— Одиннадцать, — ответил мальчишка.
— Боже мой, пять лет прошло, а все как будто вчера, — вздохнул Шекспир. — И стихи пишет.
— Хорошие? О чем?
— На темы древних. Ничего. Достопочтенному Кроссу нравится. Он ведь здесь у нас самый ученый человек. И читает хорошо, с чувством.
— Преемника себе готовишь? — улыбнулся Бербедж. — Что ж, давай его к нам на треть пая?
— Что ты! Что ты! — по-настоящему испугался Шекспир. — Вот тогда уж меня точно сживут со света. Три актера в одном семействе! Это даже для Шекспиров много.
— Ладно! Пусть тогда будет секретарем королевского суда, — улыбнулся Бербедж. Он взял мальчика за плечо: — Поднимемся, малый, ко мне, я тебе дам бумагу и покажу, что мне нужно.
А на другой день вот это и случилось… После ужина гости вышли в сад. Их было много. Был содержатель соседнего трактира, высокий, длинный мужчина с висячими усами, хитрый, плутоватый и добродушный; был достопочтенный Кросс; был клерк муниципалитета и местный нотариус Грин; был старый друг, сосед и торговец шерстью Юлиус Лоу; был Джон Комб — человек странный, замкнутый, иронический, вечно подтянутый, о котором ходила нехорошая слава, что он дерет безбожные проценты; был сын его Томас; был близкий друг дома Сандлер и многие другие. Все были веселы, беспечны, все сильно выпили, и никто не думал о смерти.
И вот когда гости расселись за столом под большой тутовицей, а слуги принесли и поставили фонари и свечи, Ричард Бербедж вдруг встал и сказал:
— Леди и джентльмены, минуту внимания! Самый молодой из нас прочтет стихи, посвященные нашему дорогому новорожденному. Мистер Харт-младший, прошу!
Мальчик встал из-за стола, высокий, спокойный, независимый маленький джентльмен, и вышел на середину. Под мышкой у него была папка. Он распахнул ее и вынул лист бумаги, украшенный рамкой со шнурами и розами.
— Нет, сюда, — позвал его Бербедж и показал на место около хозяина. — И громко, здесь ведь театр, а это, — он показал на дочерей хозяина, — ложа для дам и лордов. Читай, обращаясь к ним.
Мальчик выкинул вперед руку и начал читать. Конечно, не ахти какое было это стихотворение, каждый начинающий мог скропать такое, но гости, слушая мальчишку, одобрительно порыкивали и кивали. Молодец парень, правильно догадался! Прямо как в муниципалитете во время праздника.
Даже достопочтенный Кросс и тот легонько хлопнул два раза в ладоши, хотя если хорошенько подумать, то было отчего ему, человеку ученому, насторожиться. «Жизнь не только коротка, но и бессмысленна, — читал мальчишка, — вечно только искусство. Только поэтам принадлежит бессмертие». («Как это так — поэтам? — спрашивали потом друг друга почтенные горожане. А людям с праведной жизнью? Зачем же тогда и в церковь ходить?»)
— Все на свете — сон. И дом — это сон (великолепный, двухэтажный каменный дом на площади, может быть, лучший в городе, окруженный прекрасным садом и цветником), и стол, за которым мы все веселимся, и вечер, сошедший на нас, и горящие свечи, и наши разговоры, наши радости и горе — все это сон…
— Да! Точно! — благочестиво кивнул головой Кросс. — А мы это забываем и продаем жизнь вечную за чечевичную похлебку. И детей учим тому же. Истинно сказал Спаситель: «Они слепые-поводыри слепых». Спасибо, милый!
— Горы, замки, храмы — весь земной шар когданибудь заколеблется, поплывет и превратится в клочья тумана, — продолжал мальчик, — и останется одно пустое, холодное небо. Мы состоим из того же вещества, что сны. И снами окружена маленькая жизнь — непонятная и бессмысленная. Так сказал великий Просперо! Поэтому восславим же сегодня великое искусство и тех творцов, которые служат ему, непреходящему, вечному, бессмертному, и сами становятся причастными вечной жизни.
Мальчик кончил, опустил руку, и все захлопали.
— Иди, иди сюда, мой милый, — сказал Бербедж растроганно, — иди, очень хорошо сочинил и прочел. Молодец! Лист клади сюда, и вот тебе бокал, как взрослому, — пей!
Задвигались стулья, зазвенела посуда, и все потянулись к маленькому Харту с бокалами, только мать откуда-то из-за угла закричала:
— Нет, нет, ему нельзя! Я вас прошу! И вообще сейчас уже поздно.
Достопочтенный Кросс — он все время сидел неподвижно, переждал, когда шум стихнет, а потом спросил:
— Виллиам, милый, а кто такой Просперо? Я что-то не слыхал такого. Это из древних или он итальянец?
— Это добрый волшебник из последней комедии дяди, — ответил мальчик.
— Ну, не очень-то он добрый, если говорит такие вещи, — усмехнулся Кросс. — Жизнь для христианина — это не сон, а подвиг, мой любимый. И пресвятая апостольская церковь тоже не сон, а твердыня, коя сотрет врата ада.
— Так это же стихи! Достопочтенный Кросс, стихи это! — крикнул Грин с другого конца стола.
— Что ж, и царь-псалмопевец писал стихи, скромно и неумолимо вздохнул Кросс, — и Библия разделена на стихи. И Нагорная проповедь тоже состоит из стихов. И все-таки все они не сон. А земной шар не разлетится в туман, а по воле сотворившего его в один день станет местом Страшного суда, где все получат по заслугам — и грешники, и праведники, и словоблуды, и мытари. Пусть никто не забывает этого. Каким судом мерите, таким и вам отмерится, учит Святое Писание. — И он слегка покосился на спокойного и равнодушного ко всему Комба, который сейчас даже не слушал его. — Не повторяй больше этих негодных стихов, мой ненаглядный.
Когда гости расходились, Шекспир шепнул Бербеджу: «Зайди ко мне». Он пришел и застал Шекспира за столом. Увидев Ричарда, Шекспир отложил перо и встал.
— Это ты научил мальчика?
Бербедж засмеялся:
— Да нет, он сам.
Шекспир покачал головой:
— Скверно.
— Почему?
Шекспир положил перо, встал, пошел, сел на край постели и закрыл глаза. Лицо его было очень утомленным.
— Тебе что, нездоровится? — спросил Ричард.
Шекспир ногой об ногу сбросил туфли и лег.
— Нет, ничего, — сказал он.
— Так почему же скверно? — спросил Бербедж.
— А потому, — ответил Шекспир, — что пастор прав. Не мальчишке в шестнадцать лет повторять такие стихи. Это приходит в голову только перед самым концом. Когда человек начинает, как сказал один умный француз, учиться умирать. Тогда он смотрит на свою жизнь с другого конца, переоценивает ее заново, и оказывается, что и деньги, и земля, и семья, и все житейские треволнения были только дурным сном. Он рассеивается, и вот ты умираешь.
— Все? — спросил Бербедж. — Когда-то ты не так говорил об искусстве.
Шекспир открыл глаза и улыбнулся.
— О каком? О нашем с тобой? Ну что ж, мы не зря сунули в руки нашему Геркулесу земной шар и написали: «Весь мир актерствует». Так оно, кажется, и есть, если поглядеть на жизнь поосновательней… Уж с неделю ему было трудно дышать. Но доктор догадался: по его указанию жена и Мария устроили что-то похожее на большое кресло из подушек, и с тех пор он не лежал, а сидел. Думал, вспоминал, читал Сенеку (раньше он как-то прошел мимо него). Он думал, что, может быть, было бы хорошо написать трагедию «Актею». Но сейчас на это у него просто не хватит пороху. Ему была очень понятна эта древняя Актея, героиня трагедии Сенеки, двоюродная сестра и жена Нерона. Тиран и ее, конечно, убил, как и всех остальных своих жен, и она безропотно приняла эту участь — кроткая, белокурая, печальная женщина. Одна из тех, которые в жизни любят только однажды и гибнут как-то сами, когда любовь их обманет. Он сам искал таких женщин, любил их, восхищался ими, а через месяц сбегал от них, потому что ему становилось нестерпимо скучно. Сейчас он вспоминал о них то с нежностью, то с грустью, то с хорошим чувством сожаления и не замечал, как в комнате становилось все темней, приходила Мария и зажигала две свечи три было плохой приметой. Утром он брился, переодевался — сорочка на нем всегда была свежая — и разговаривал с внучкой, вежливой розовой девочкой, очень похожей лицом и ухваткой на мать, и они вместе рассматривали картинки (книга была огромная, в скользком белом переплете, и внучка ее едва удерживала), принимал процедуры (банки, банки, банки, — доктор Холл, кроме тинктур, инфузий и микстур, признавал еще только их, к кровопусканию же, как и ко всему хирургическому, относился отрицательно). Затем завтракал, затем обедал и напоследок ужинал. Правда, ужинал он редко, зато выпивал за сутки почти пинту кваса на меду; просил холодной воды из колодца, но ему ее приносили редко, только во время отъезда доктора. (Какой-то странный огонь сушил его грудь, и, прикладывая ладонь к груди, он чувствовал, как это пламя поднимается выше и выше — к сердцу, к легким, к гортани.) Раза два в месяц он получал почту, приносил ее трактирщик — длинный, худой мужчина лет сорока, с висячими усами и хитрыми глазами.