Сейчас он даже не сказал «мистера». Голос его был совершенно тверд, и такая непреложная ясность звучала в нем, что Гроу сразу же послушно поднялся со стула и пошел к двери. «Поднимусь к хозяйке, подумал он, — скажу, что больной беспокоится и хочет видеть кого-нибудь из домашних. Там, верно, будет и этот Бербедж».
Он вышел в коридор, пошел к лестнице и наткнулся на Бербеджа. Тот стоял у углового окна и по-прежнему барабанил пальцами по стеклу.
— Ну, что? — спросил он.
— Он зовет вас, — ответил Гроу. — Там никого нет, идите…
И занял его место у окна.
Не прошло и пяти минут, как Бербедж вернулся за ним.
— Вас зовет хозяин, — сказал он.
Когда он зашел, больной уже не лежал, а полусидел, опираясь на подушки. Гроу он показался здоровым.
— Не надо вам сейчас ходить по дому, — объяснил больной. — Вот садитесь за стол и читайте. Если Гиппократ надоел, то вот есть там кое-что другое.
Бербедж подошел к столу, снял щипцами нагар и возвратился к постели.
— Книги и бумаги ты просто возьмешь при мне, сказал больной, продолжая разговор. — Я скажу доктору, он все это сделает. Тут они никому не нужны, так что это легко.
— Ладно, — ответил Бербердж. — Но прости меня, хотя мы и сговорились не трогать уже больше этого, — зачем тебе так торопиться? Почему бы, верно, тебе серьезно не поговорить с доктором? Ведь какой смысл ему что-нибудь скрывать? Он так же, как и все твои… (Больной кивнул головой). Хочешь, я поговорю, а потом скажу тебе? Ты что, не поверишь мне?
Больной усмехнулся.
— Нет, и тебе не поверю. Но прежде всего не поверит он и скажет что-то совсем не то. А вот что пользы ему скрывать, — я, верно, этого не знаю. Но, конечно, какая-то польза есть. Может, они хотят подсунуть мне бумагу в самый последний момент, когда уж не останется времени? А может, они сестры боятся? Юдифь ведь тоже…
— Зря ты составил тогда эту бумагу, очень зря! болезненно поморщился Бербедж.
— Что теперь об этом говорить, — слегка развел руками больной. — Пока она у Грина, я спокоен! Ну а тогда мне пришлось уж так плохо…
— Да, — сказал Бербедж, думая о чем-то своем. — Да, Билл! Оказывается, за все приходится давать ответ: за нажитое и прожитое.
Больной улыбнулся.
— Ой, нет! Прожитое-то мое! Его у меня уж никто не отнимет. Тут все просто. А вот нажитое — оно, верно, висит, тянет, мучит, не пускает. Ты знаешь, мне один немец рассказывал: у них там ведьмы не переводятся. И знаешь, почему? Ни одна ведьма не может умереть, пока не передаст своего колдовства. Будет болеть, мучиться, гореть, как на огне, а умереть все равно не умрет. Держит ее земля: «Отдай! Отдай, не твое это, — отдай!» Вот так и за меня ухватилось сейчас мое и не пускает — отдай! Отдай! Оказывается, это такая власть, что перед ней и смерть ничто! — Он вдруг повернулся к Гроу: Что, коллега, вы что-то сказали?
— Нет, я молчал, — ответил он. — Я вас слушал.
Ночью его сменила Мария — она в комнату больного не входила, но всю ночь сидела где-то рядом. Больному, по мнению доктора, не надо было знать этого. Спать Гроу уложили в маленькой угловой комнате — чулане или кладовке для старой мебели. Было очень жарко (туда проходила труба) и темновато (ему дали всего одну оплывающую, кривую свечку). Он, не раздеваясь, брякнулся на мягкое разноцветное тряпье и сразу же забылся. И сон пришел тревожный и утомительно-мелочный, в нем смешались строки мелкого, мышиного шрифта и рецепты, выписанные букашечным почерком; их показывал ему доктор и что-то говорил.
Когда он внезапно проснулся, опять было темно и тихо. Свеча погасла. Слабо серело почти на потолке маленькое квадратное окошко, а в нем — грубый край трубы и сбоку — большая зеленая чистая звезда. Где-то за стеной падала и падала в воду полная, звучная капля. «Скоро рассвет, — подумал он. — Надо бы раздеться и лечь под одеяло». Но двигаться не хотелось, и он лежал, разбитый блаженной усталостью, и думал. Ведь вот что интересно: имя этого сочинителя трагедий и масок он слышал не раз. Пришлось даже как-то держать в руках какую-то его драму. Он ее не дочитал и до половины — сбился, соскучился и бросил. А вообще-то он любил только комедии — и не читать, а смотреть, особенно если там были клоуны и драки. Понять и прочувствовать пьесу с листа он не мог: сразу путался и переставал понимать кто — кто и что к чему.
Так вот, имя этого сочинителя и актера он слышал — до этого, но все это было так случайно и настолько неинтересно, что, когда по дороге сюда ему впервые сказали, к кому он едет, это почти ничего ему не дало, и вошел он в комнату больного, как к человеку, совершенно ему неизвестному. Вошел, сел и сразу же почувствовал запах смерти, оглянулся и увидел: это рядом с его локтем лежит стопка новых простынь из сурового полотна. Он взглянул на кровать, — и там лежала смерть. Только не его смерть (он вспомнил слова доктора), совсем не его и даже никого к нему относящихся, а смерть доктора, актера Бербеджа, тоже толстого и одышливого, и всего этого дома. Но умирающий вдруг заговорил, и сразу все переменилось. Не осталось ни умирающего, ни просто больного, в комнате лежал человек, которому невесть почему, по какой глупости, неурядице, несправедливости, — может быть даже потому, что весь дом ждал его смерти, — приходилось умирать. Поэтому все в этом доме было не то и не так. Никто не плакал, нигде не шептались. И больной тоже умирал не так, как полагается. Он как будто даже не умирал, а готовился к какой-то схватке. К участию в судилище, диспуте, к защите своих исконных прав перед каким-то высоким трибуналом. Гроу думал также, что обреченный человек этот понимал, что защита будет трудная, ибо все свидетели лгут, а судьи подкуплены. В общем, все в этом доме было непонятно, и только одна строчка из одной очень старой и никогда особенно не почитаемой им книги подходила к тому, что здесь происходило. Ее вдруг вспомнил Бербедж.
Был такой разговор.
— Видишь ли, — сказал Шекспир, — вот ты действительно мой душеприказчик, потому что все остальное уже не мое. Был дом Шекспира — будет дом доктора Холла, деньги спрячет Сюзанна, серебро возьмет Юдифь — вот уж даже следа от меня не осталось в мире! Только имя на плите. А книги-то все равно мои! Хорошие или плохие, — а мои!. «Гамлет» — Шекспира! — «Лукреция» Шекспира! Сонеты — Шекспира… Что бы там ни было, никто на них иного имени не поставит, понимаешь? Мо-е!
— Понимаю, — ответил Бербедж. — Нет, правильно сказал Христос: «Главные враги человека — это его домашние».
— Да-да. Христос сказал именно так! — Шекспир с улыбкой посмотрел на Гроу и покачал головой. — Но, Ричард, наш молодой коллега, может быть, еще и не женат, так не надо бы, пожалуй, учить его такому Святому Писанию, как ты думаешь?… Когда утром Гроу сидел в трактире, к нему подошел рыжий, толстогубый парень в вязаном шерстяном колпаке и поздоровался, как со старым знакомым.
— Вы что, — спросил рыжий дружелюбно, — из Нью-Плеса?
Нью-Плес — новое место, так официально назывался дом Шекспиров.
Гроу кивнул головой и подвинулся, хотя места было много. В руках толстогубого была большая глиняная кружка. Он поставил ее рядом с локтем Гроу и уселся.
— Вот я сразу вижу — вы откуда-то издалека, сказал он. — Что, студент?.. Ну, я сразу же вижу студент! Не из Оксфорда? А то я два года там жил у кузнеца! На все там нагляделся. Что, к родственникам приехали?
— Нет, — ответил Гроу.
— О? Нет? — удивился рыжий. — Неужели там, в Нью-Плесе, у вас никого-никого? Ну, тогда плохое ваше дело — там ведь не разживешься! Скупые больно бабы там!
— Да ну? — как будто удивился Гроу. Ему было интересно, что говорят здесь о Шекспире и его семье.
— Верное слово, мистер студент, верное слово, скупее их у нас нет, — что старая, что младшая, что мужья их.
— А доктор? — спросил Гроу.
— А что доктор? — ухмыльнулся парень. — К доктору тоже без денег не суйся. Он задаром тебе и пук сухой травы не даст. Ну конечно, если ты ему что сделаешь, — ну, коня подкуешь или там стальные усы к шкатулке, — он заплатит. Сколько спросишь, столько и даст. Мелочности этой бабьей у него нет. Ну конечно, все-таки как-никак, а мужчина! Но ведь жена, жена… Ух! И рыжий покачал головой.