Кроме того, существует еще одно обстоятельство. "Надо ясно представить, — пишет С. Рейсер, — что современный читатель Добролюбова не знал. Ни разу при его жизни его именем не была подписана ни одна из появившихся в печати работ… Мало кто знал, что полтора десятка псевдонимов прикрывает одно лицо". (Псевдонимов было даже значительно больше — так, Масанов {Масанов И. Ф. Словарь псевдонимов, т. I-V. М., 1956-1960.} их насчитывает 25.) Здесь, конечно, дело не только в чисто практических соображениях, которые могли быть у редакции "Современника", но и в самом характере Добролюбова. Он болезненно ненавидел всякую публичность, и личный мир его был наглухо захлопнут для всех (вот почему еще совершенно бесценен для нас его дневник, неожиданно столь искренний и беспощадный к себе. "Я не знаю в литературе дневников ни одного столь откровенного", — написал при его публикации в 1909 году С. А. Венгеров). Добролюбов не располагал к расспросам, в этом отношении почти комически звучит такое признание Чернышевского: "Добролюбова я любил как сына. Но что делает Добролюбов, кроме того, что он пишет, я не знал. Пока… разного рода поручения не оказались слившимися в одно поручение: "Вот там-то живет такая девушка" и т. д. в этом вкусе. Я разинул рот. Ничего подобного в жизни Добролюбова я не предполагал". Ну, положим, таков Чернышевский. Но вот человек совсем другого темперамента эмоциональный, горячий, впечатлительный. "Я сейчас был у Добролюбова, корил Чернышевского Некрасов, — я не воображал, как он живет. Так жить нельзя, Положим, вы сами не умеете ни за что взяться, но хоть сказали бы вы мне". Таковы были отношения Добролюбова с наиболее близкими ему людьми, так что же говорить о других? О родственниках, с которыми он не был близок, о знакомых, которых он не любил, о друзьях, с которыми он раздружился. Читаешь их воспоминания, любовно собранные в толстый том, и видишь, что ничего эти люди в интимном Добролюбове так и не поняли. Цельного образа не складывается. И не потому, что эти воспоминания противоречивы и очень уж недостаточны (это-то само собой), а просто потому, что никто из окружающих так и не смог проникнуть в эту душу.
Остается еще примерно до шестисот печатных листов прозы и стихов. Но ведь это бесценный материал только для исследователя, а никак не для писателя. Из собрания сочинений никакого романа никогда не выкроишь, хотя оно и необходимый фон, на котором все происходит, причина того, что я обращаюсь именно к этому, а не к другому образу. Словом, оно конечная цель моего произведения, его тональность и характер, но ни в коем случае не сама художественная ткань.
Так как же тогда писать про этого человека? И вообще выполнима ли эта задача? Мне кажется, что писать можно. Надо только взять Добролюбова не самого по себе, а как один из великих характеров эпохи. Ведь при всей неясности и пунктирности добролюбовской биографии, ни в коем случае нельзя сказать, что его личность была неясна, расплывчата или противоречива. Это цельный характер, у него ясная и четкая типология — короче, это типичный шестидесятник, и тут слова "великий революционный демократ" являются очень точным определением. Добролюбов мог существовать только в тесном соприкосновении с эпохой, вне революционного движения 60-х годов и даже более узко — вне круга "Современника" его вообще представить невозможно. Просто тогда жил бы и сотрудничал в журналах молодой талантливый филолог Н. Добролюбов; ни в коем случае не (господин) Лайбов или Л-ов, произведения которого будоражили всю молодую Россию, Если посмотреть на писательскую задачу с этой стороны, то литературное наследство Добролюбова, не переставая быть памятником эпохи, обретет характер "человеческого документа", т. е. превратится в отпечаток личности и характера. А с таким документом, конечно, писателю уже есть что делать.
Итак, исходя из всего сказанного, я предложил бы редакции не просто роман, а роман-поиск. Я построил бы его так: герой открывается перед исследователем постепенно. Я даже думаю, что исследователей в романе должно быть двое- ученый старой школы, роющийся в книгохранилищах и извлекающий из архивной пыли все новые и новые документы, и его ученик, молодой историк нашей формации. Этот умеет не только найти и сопоставить документы с уже известными, но и заставить их заговорить или заспорить друг с другом, А так как речь пойдет не столько о явной, сколько о тайной жизни героя, о его подпольной деятельности, то поиски ученого будут связаны со своеобразным расследованием, с допросами давно умерших, с разработками разных версий, с выяснением психологических возможностей. Исследователь сам пишет, и у него получается целое повествование, не всегда и не по всем пунктам научно доказанное, но всегда вероятное и художественно убедительное. В некоторых случаях, перебирая разные версии, исследователь представляет читателю два или три варианта событий и подсказывает наиболее возможный.
Таким образом, получается довольно широкая картина эпохи и людей, ее населяющих.
…Когда творец создал Адама, все
духи Земли склонились перед ним,
кроме Демона Иблиса, созданного из
чистого огня.
Изречение из Корана
Я — из огня, Адам — из мертвой глины,
И ты велишь мне пред Адамом пасть!
Что ж, сей в огонь листву
сухой
маслины.
Смиряй листвой его живую страсть!
О, не смиришь! Я только выше вскину
Свой стяг. Смотри: уж твой Адам
Охвачен мной! Я выжгу эту глину,
Я, как гончар, закал и звук ей дам.
Иван Бунин
Глава первая
ПРОПАЛА БУРАЯ КОРОВА
А была она стельная и молока давала много, хватало не только на всю их семью (а всех Добролюбовых было, не считая работницы, няньки и дворника, десять душ), но еще и оставалось на продажу жильцам. Заплатили за эту корову на базаре сорок рублей ассигнациями (тринадцать с полтиной серебром). То, что этакая корова внезапно так глупо пропала, было, конечно, большой утратой, но в конце концов не несчастьем же. И вот однако же даже тогда, когда Николай стал критиком Н. Лайбовым (это его первый псевдоним, а всего их было 37), и номера "Современника" с его статьями рвали из рук, — изо всех дней своей юности он чаще и больше всего вспоминал именно вот этот.
Об нем он и сейчас рассказывал своей собеседнице.
Она сидела рядом на стуле, он лежал на диване и говорил. Доктор разрешил ему сегодня встать, пройти по комнатам и посидеть у открытого окна. В Петербурге стояли сухие, очень ясные августовские дни. Чахоточные в эти дни, даже и столь же безнадежные, как он, оживают и чувствуют себя почти здоровыми. "Ему уже ничто не может повредить", — сказал доктор в соседней комнате Некрасову, и тот отошел и закусил губу — человек он был жесткий, малочувствительный и к слезам не склонный. А та, что сидела над умирающим критиком Лайбовым, та и не могла плакать. Она сидела, потупив голову, вышивала что-то мелкое голубым бисером и слушала. Говорил Добролюбов медленно, вдумываясь в каждое слово. И трудно было понять, отчего иногда что-то в нем содрогалось — от болезни или воспоминаний. Итак, стоял тогда канун нового 1862 года (значит, это случилось 9 лет тому назад, поняла она). Он уже совсем собрался идти к Лаврскому и даже надел шинель, как вдруг в комнату вошла матушка и сказала: