— Что вы наделали?.. Он больной человек… Что вы там наделали?
— Он больной человек? — выговорил Никита, не в силах сдержать в себе бешеные толчки разрушения. — Идите спросите у него, кто он. Он, может быть, расскажет, кто он!..
— Я умоляю… Что?.. Что вы с ним сделали?
— Успокойтесь, Ольга Сергеевна!.. Он жив. Он еще всех переживет! А мою мать уже пережил!..
На ходу разрывая пачку сигарет, он прошел по коридору к передней, где стояли приготовленные на дачу чемоданы, ударом распахнул дверь на лестничную площадку и, не вызвав лифта, скачками ринулся по лестнице вниз.
Его горячо окатило палящей жарой утра, солнце ожгло потное от возбуждения лицо, когда он вышел из подъезда, не зная, куда идти, не зная, что делать в эти секунды, и, вынув сигарету, сделал несколько спешащих затяжек.
— Стой! Подожди!..
Он обернулся — из подъезда выбежал Валерий, останавливая его приказывающим криком!
— Стой! Стой, я тебе говорю! Слышишь, ты!..
И, подбежав, схватил за рукав, властно дернул к себе, глядя в глаза Никиты острыми, сумасшедшими зрачками.
— А ну-ка объясни, я тебе говорю! В чем отец виноват?.. Или я не знаю, что с тобой сделаю!
— Если ты этого не знаешь, — запальчиво выговорил Никита, — то и прекрасно! Что дальше?
— Стой здесь! — шепотом крикнул Валерий и опять с силой дернул его за рукав. — Жди здесь! Я выведу машину из гаража. Сейчас мы поедем куда-нибудь, и ты мне все объяснишь!.. Слышишь, ты!
Глава одиннадцатая
Сначала были в ресторане — среди смутного багрового полусвета мерцали зеленоватой тьмой огромные аквариумы, вялыми щупальцами извивались за стеклами водоросли, сплошные малиновые ковры устилали зал, заглушали голоса, шаги официантов; и было непроницаемо тихо, прохладно, как под землей. Но оба они обливались потом — влажные рубашки прилипли к спинам, к груди, — пили коньяк и бесконечно запивали его минеральной водой; обоих мучила жажда, ни коньяк, ни боржом не утоляли ее; саднило во рту от множества выкуренных сигарет; обоих толкало куда-то непроходящее нервное возбуждение; несколько раз расплачивались, вскакивали, снова садились, бессмысленно заказывая, опять требуя коньяк; и снова пили, словно боясь уйти отсюда, не договорив сейчас нечто жизненно важное для обоих, неотложное, сущее, но уже плохо слушали, плохо воспринимали друг друга и не говорили, а кричали и, на миг опомнившись, оглядывались, едва сознавая, зачем и для чего они здесь.
Старик официант, терпеливо выжидая в красноватой полутьме стены, переминался, наблюдал их издали; иногда мягкой, выработанной походкой, неслышной по ковру, подходил к столику, возникал над ними, беспокойно-вежливо улыбаясь, поднятыми бровями спрашивая, не нужен ли счет, и так же бесшумно отходил, сгоняя предупредительную улыбку с блеклого морщинистого лица.
— Мой отец не мог… не мог! Такого уж он не мог!.. Я его лучше, лучше тебя знаю! — повторял Валерий осипшим голосом, и его потное, искаженное, бледное сквозь дым лицо наклонялось к Никите с фанатичным упрямством человека, пытающегося доказать свое. — Старик мог сделать все, что угодно, все… Я его не идеализирую… К черту ангелов, ведь их нет!.. Он мог как-нибудь по-интеллигентски увильнуть, забить па́мороки, наконец! Но чтобы предать… Свою сестру! Твою мать… Это — нет! Это конец света!.. Этого не может быть… Он не мог этого сделать! Он, в сущности, слабый старик. Только игра! Хотел всегда быть либералом. И сейчас!.. Ты ведь только предполагаешь. А это обманывает! Я тоже иногда предполагаю, а на деле — выходит совсем другое. Нет, Никитушка! Ты говори, честно говори!.. Ты только предполагаешь?..
Его лицо просило, умоляло, требовало, в нем не было того самоуверенного выражения, к какому привык за эти дни Никита, и он назойливо и близко видел подстриженные ежиком выгоревшие волосы, ищущие поддержки зрачки, загорелую шею, белую сорочку, влажные пятна под мышками и вместе с тем реально ощущал красный полусвет вокруг себя, зеленую прохладу аквариумов, какое-то серое, вафельное лицо официанта в полутьме стены, и так же — несоответственно со всем этим — порой вдруг представлял написанную больничными фиолетовыми чернилами предсмертную записку матери, ее незнакомо крупный, детский почерк… Он хотел передать Валерию содержание этой записки, но почему-то мешало его мотающееся, пьяное, требовательное лицо, низко на грудь спущенный узел галстука, это тоскливо раздражало, и все время хотелось сказать, чтобы Валерий подтянул узел: тогда, казалось, многое будет не так ужасно.