Никита, не ответив, искал и не находил в смятой пачке последнюю сигарету, смотрел на круглые часы над столом, видел металлический в свете люстры циферблат, тупой угол стрелок, стараясь понять, сколько времени, и думал, убеждая себя:
«Сейчас мы поедем к Грекову? Вместе поедем. Но для чего? Что он сможет ответить?..»
— Кончились сигареты. — Никита смял, бросил пачку. — Кончились…
Валерий стоял перед столом, в одной руке держа кожаную папку, другой торопливо раскидывал, как мусор, в стороны листки рукописи, опрокинул стаканчик, наполненный до тонкой остроты очиненными карандашами, которые Георгий Лаврентьевич так любовно трогал, ощупывал кончиками пальцев, когда в первый день разговаривал с Никитой.
— Кому это все нужно, а?.. Ледяной бы воды. Все время хочу пить. Сохнет в горле…
Валерий взял со стола пустую бутылку от боржома, нацеленно посмотрел на свет и, вдруг сказав: «Э, черт!» — с искривившимся лицом изо всей силы швырнул ее в стену — зазвенело стекло, посыпались на пол осколки.
— Ну зачем это идиотство? — остановил его Никита, схватив за плечо. — Хватит!..
Валерий оглянулся неистовыми глазами.
— Что ж, поехали, братишка!
Глава тринадцатая
Огромный и притемненный, затянутый дождем город с нефтяным блеском асфальта, с размытыми прямоугольниками ночных витрин, редким светом фонарей в оранжевом туманце переулков, с бессонным автоматическим миганием светофоров, простреливающих перекрестки, на которых в этот час не было видно даже закутанных в плащи фигур регулировщиков, потушенные окна захлестанных дождем улиц с изредка ползущими меж домов зелеными огоньками ночных такси, — уснувший многомиллионный город невозможно было разбудить ни стуком струй в стекло, ни плеском в водосточных трубах, по железу крыш, по карнизам.
Весь город будто огруз в мокрую тьму и спал за тщательно задернутыми шторами, занавесями, разделенный домами, квартирами, комнатами на миллионы жизней, покойно и, мнилось, равнодушно замкнутых друг от друга. И невозможно было представить в этой ночной пустынности, на этих безлюдных, отполированных лужами тротуарах тот знакомый ритм неистощимо объединенной чем-то людской суеты, который называется дневной жизнью Москвы.
И уже казалось Никите, никогда не будет утра, никогда не исчезнет это холодное щекочущее ощущение отъединенности от всех, которое возникло, когда ехали по опустошенным мостовым, и еще раньше, когда он увидел одно-единственное светившееся окно на первом этаже в глубине двора.
По городу двигались долго, хотя и не останавливались у светофоров. После заметил Никита: ушли назад замутненными отблесками последние огни окраины, мелькнули последние неоновые дуги фонарей над головой — и густая чернота сомкнулась, обтекая стекла, ярко рассеченная впереди фарами. В их свет косой, сверкающей пылью несся навстречу дождь. И теперь, казалось, они двигались только по световому коридору пустого шоссе, вспыхивающего лужами вдоль кювета, за которым словно бы обрывалась земля.
Гудел мотор, бросались то вправо, то влево, размывая струи по заплывавшему стеклу, «дворники», уютно был освещен перед глазами щиток приборов. И то ли оттого, что так покойно светились живые стрелки и цифры на приборах, то ли оттого, что сплошная темнота мчалась по сторонам, появилось у Никиты ощущение, что они спешно уезжают куда-то от недавних кошмаров в неизвестное, что должно было прийти как облегчение.
Но это ложное чувство успокоенности появилось и исчезло мгновенно — Никита заглянул на подсвеченное снизу лампочками приборов сумрачно-замкнутое лицо Валерия и ясно представил, зачем и куда они едут.
Молчали, пока ехали по городу. Молчали и сейчас, когда окраины давно остались позади и огни исчезли в потемках.
Никита слышал накалявшееся гудение мотора, дребезжали, вибрировали стекла, стало ощутимо теплее ногам, в то же время тонкие сырые сквознячки резали. острым холодком лицо, свистели, врываясь в щели дверок. Как только началось это загородное шоссе, Никита на минуту закрыл глаза, тоскливо ужасаясь тому, что они бессмысленно в какой-то лихорадочной загнанности, которую не в силах остановить, спешат на эту дачу Грекова, и думал, мучаясь сознанием своего бессилия и тем, что полностью не мог представить: «А дальше?.. Дальше что?..»
— Ты слышишь?
Он очнулся от этого голоса, прозвучавшего чересчур громко, и, прижимаясь к спинке сиденья — было уже неприятно жарко, неудобно ногам, — сбоку посмотрел на слабо озаренное снизу лицо Валерия.