— Emma, alles… alles… alles gut…[70]
У нее как-то ослабленно запрокинулось назад лицо, выгнулось горло, она мотнула головой, заплакала, вскрикивая, шепча:
— Herr Leutnant… Vadi-im! Alles sehr schlecht, sehr schlecht![71]
Бензин выгорал на фитильке зажигалки, пламя осело, немощно затухло, Никитин с поспешной резкостью нажал на колесико, брызнули искры, фитилек затлел багровым пятнышком, наконец пыхнул капелькой пламени и окончательно сник. Никитин выругался:
— Черт возьми, бензин кончился!
— Товарищ лейтенант… у меня есть, — забормотал рядом Ушатиков. — Возьмите…
Он взял зажигалку, на ощупь трофейную, австрийского производства, какие появились во взводе еще до Берлина, — крохотный артиллерийский снарядик, и, словно забыв о потерянном сейчас для себя праве принимать решения, вполголоса сказал:
— Лучше будет — поговорить в моей комнате. Так будет лучше, Ушатиков. Если что-нибудь… или приедет Гранатуров, сообщите… кашляните громче. Не хочу подводить вас. И не подведу. Вы понимаете? Понимаете?
И Ушатиков заговорщически и жарко зашелестел в темноте:
— Товарищ лейтенант, отсюда я каждый шумок снизу слышу. Слух у меня собачий. Не сумлевайтесь. Ежели что, посигналю.
— Эмма… — шепотом повторил Никитин и, не посветив зажигалкой (не хотел, чтобы Ушатиков видел их лица), раскрыл дверь в ее комнату, где молча стояла она, нашел, скользнув по теплому бедру, тонкую кисть ее опущенной руки, встречно и цепко впившуюся в его пальцы, осторожно повлек за собой: — Emma, komm zu mir! Komm zu mir! Ruhig, Emma!..[72]
— Va-dim…
Глава четырнадцатая
После того, как Ушатиков повернул ключ в закрытой двери, они с такой нетерпеливой, горькой жадностью кинулись друг к другу, с такой молодой неистовостью сжали друг друга в объятиях, томительно и неутоленно ища губы, что она тихонько заплакала, все еще повторяя слабыми вскриками между поцелуями: «Vadi-im, Vadi-im…» А он, ощущая вкус Эмминых слез, с трудом отрываясь от ее ищущего мягкого рта, шептал какой-то непонятный самому нежный туман слов, соприкасаясь дыханием с этим теплом неровного, еле переведенного ею дыхания, и как бы вдали от всего рассыпанными искорками, верховым ветерком проходила в голове отрешенная мысль: что бы ни было, что бы с ним ни случилось, он ничего не в силах был поделать, ничего не мог остановить. Его неодолимо тянуло вот к этим ее губам, слабому протяжному голосу, к ее улавливающим каждое его движение глазам, точно очень давно, забыто встречался и знал это ощущение когда-то, знаком был с ней…
— Эмма, милая, — шептал Никитин, не отпуская ее, стараясь увидеть и не видя в потемках близкое лицо. Что же это? Как же это? Ты и я? Я русский офицер, ты немка… Ведь я не имею права, Эмма, милая… Я думал, что все просто так… как бывает вообще, знаешь? А это не так, не так, Эмма…
Она вытерла слезы о его щеку, охватив пальцами его затылок.
— Vadi-im, ich sterbe… Ich liebe dich. Ich liebe dich von ganzem Herzen. O, was wird mit uns weiter?[73]
Он помнил эти «wird» и «weiter», ему не однажды встречалось металлическое «mit uns» — клеймо на немецком оружии («Gott mit uns»)[74], и понял, о чем она спросила.
— Если бы я мог знать, что будет… — заговорил Никитин, произнося слова то шепотом, то вполголоса. — Если бы я знал, куда отправят меня, все равно, что мог бы я сделать и что могла бы ты сделать? И что вообще делать? — Он запнулся, он, как в забытьи, говорил по-русски, но сейчас же поймал в памяти знакомую по школе фразу из Гейне: — Ich weiß nicht, ich weiß nicht!..[75] — Она молчала, держа пальцы на его затылке. — Ты здесь, в Кёнигсдорфе, а я в Москве, в России. И мы воюем с вами, с немцами. Если бы ты жила в России, если бы я тебя встретил в России. Я, наверно, такую, как ты, хотел встретить… Я, наверно, люблю тебя, Эмма, люблю тебя, понимаешь меня, Эмма, милая?.. Я, наверно, люблю тебя…
— О, Vadi-im, mein Lieber… Warum Rußland? Warum?[76]
Эммины пальцы дрожаще сбежали с его затылка, и все тонкое, ощутимое под руками тело ее выгнулось назад, соскользнуло вниз, она опустилась на пол, прижимаясь лбом к ногам Никитина, а он, немея в стыдливой растерянности, рывком поднял ее и с такой нежной силой стиснул, обнял за спину, что покорно подавшееся ему ее хрупкое тело сладкой исступленной мукой слилось с его грудью и коленями. Они стояли так в оцепенелом объятии, и он, будто бездонно погружаясь в предсмертный туман, губами хотел проникнуть в эти подставленные, солоноватые, овлажненные слезами губы, бессловно объяснить, передать ей то, что она еще не умела почувствовать.
73
Вади-им, я умираю… Я люблю тебя. Я всем сердцем люблю тебя. О, что будет с нами дальше?