— Эмма, Эмма, — повторял Никитин, чуть откидывая ей голову, отводя длинные спутанные волосы со щек, чтобы заглянуть в лицо, светлеющее перед ним, — ты прости меня, что так получилось. Я не знал, что так будет. Я думал совсем другое, когда ты вошла тогда утром. Я, конечно, виноват. Я не знаю, кто из нас виноват. Нет, не в этом дело, не в этом дело…
— Vadi-im, ich liebe dich, ich liebe, ich liebe!
Она все теснее, все крепче сцепливала его шею, дрожа коленями ему в колени, потом ноги ее обессиленно подогнулись, и с легким вскриком она потянула его вниз упругой тяжестью, словно, вместе с ним падая на пол в изнеможении благодарности, восторга и страха от непонятных русских слов, от этого ответного, искреннего его порыва к ней, хотела доказать послушную преданность ему, и в обморочном звоне пустоты она шептала, увлекая его куда-то:
— Mein Lieber… Vadi-im…
А он с замутневшимся сознанием, подчиненный ее желанию последней нежности, ее растянутому шепоту, вдруг подумал туманно, что в нескольких шагах, на лестничной площадке, возле двери, стоит, охраняя их, Ушатиков, что невозможно, нельзя забыть об этом, и, уже отрезвленный, сжал плечи ей, заговорил и еле услышал свой пропадающий в глухоте потемок голос:
— Эмма, мы сейчас не должны, этого не нужно сейчас делать. Эмма, сядь сюда. Вот сюда, на подоконник. Здесь будет удобнее. Нам поговорить нужно. Nehmen Sie Platz, Emma. Bitte, Emma…[77]
Он обнял и подвел ее к окну, но, когда подсадил на подоконник, она, должно быть, не поняла, что он готовился сделать, и поймала, ласково притиснула его ладонь к своему обнаженному гладкому колену и так начала тихо сдвигать к бедру тонкую материю платьица. И, не отнимая руку, оправдывая самого себя, он стал целовать ее раскрывшиеся замершим ожиданием губы и даже зажмурился в приступе отчаяния, не зная, что происходит С ним и с нею.
— Эмма, Эмма.
— Vadim, ich liebe dich, ich liebe…
— Послушай меня, Эмма, — проговорил Никитин, как в волнистом текучем дурмане. — Здесь произошло то, что тебе не нужно знать. Ты не имеешь к этому никакого отношения. Ты ни в чем не виновата. Ни в чем. И бояться тебе нечего. Понимаешь? Я должен уехать… то есть меня утром не будет здесь. Но так уж случилось. Я очень любил лейтенанта Княжко. Со мной черт знает что случилось! И я тебя, наверно, теперь не увижу. Как и почему я могу опять попасть в Кёнигсдорф? Никак, я не знаю! А в штрафном нужно еще выжить, там все сначала. Но пусть бы… Хуже, чем было в Сталинграде, на Днепре или в Берлине, не будет! И я знаю, что война кончается. И я никогда не попаду в Кёнигсдорф! Понимаешь? А я… люблю тебя, Эмма. Я чувствую… и не знаю, что делать. Вот что случилось, Эмма… Я не знал, что так будет…
— Vadi-im! Ich verstehe nichts! Wozu Stalingrad? Wozu Berlin?[78]
Она склонилась с подоконника, ее волосы щекотали подбородок Никитина прикосновением теплой свежести, и овевало сладковатым, неотделимым от нее запахом того первого утра, когда с чашечкой кофе на подносе она вошла, робея и притворно улыбаясь непонимающему его взгляду.
— Wozu? Wozu? Sprich Deutsch! Ich verstehe nichts![79]
— Ich weiß nicht, was soll es bedeuten, — выговорил Никитин то и дело всплывавшую в памяти фразу. — Помнишь, я вспоминал стихи, которые зазубрил в школе. Кажется, в восьмом классе. Я хотел получить тогда «отлично» по немецкому языку. Но ты, наверно, не знаешь эти стихи. Гитлер сжигал книги Гейне на костре. Я знаю, вас заставляли читать только Гитлера. «Mein Kampf»…
— Hitler? — вскрикнула Эмма и уткнулась лбом ему в грудь. — Hitler ist ein Wahnsinniger! Das ist ein böser Alpdruck! So sagte mein Vater, als Hitler den Krieg gegen Rußland losbrach. Aber wenn nicht dieser furchtbarer Krieg, so wäre ich dir nicht begegnet! So wärest du nicht nach Königsdorf gekommen. Verzeihe mich, wenn ich ungeschickt gesagt habe![80]
— За что ты просишь извинения? — проговорил Никитин, поняв в ее торопливой речи лишь отдельные слова. — Война от тебя не зависела. И не зависела от меня. Эмма, послушай… — Он снова чуть-чуть отклонил ее голову, заглядывая в переливающиеся влагой глаза. — Я не сказал тебе главного. Мы с тобой… завтра уже не увидимся… И я не хотел бы, чтобы ты думала не так, как надо. О том, что было. Я тебя очень люблю, Эмма. Ты к войне не имеешь отношения. Нет, конечно, ты имеешь отношение, но это совсем другое. Ты меня понимаешь? Это совсем другое…
— Sprich weiter. Um Gottes Willen sprich! — попросила Эмма и легонько потрогала кончиком пальца его губы, точно так — одним осязанием — улавливая и отгадывая смысл фраз. — Vadi-im, ich höre. Du mußt Deutsch lernen, und ich werde Russisch lernen.[81]
— Я очень хотел бы, чтобы ты поняла. Подожди, я буду говорить медленно, по словам. Я хочу — ich will… чтобы ты поняла… Нет, забыл, как это по-немецки… хотя бы одну фразу: я буду тебя помнить. Как по-немецки «помнить»? Vergessen — забыть. Nicht vergessen, nicht vergessen![82] Понимаешь?
80
Гитлер?.. Гитлер — сумасшедший! Это злое наваждение! Так говорил мой отец, когда Гитлер начал с Россией войну. Но если бы не эта ужасная война, я не встретила бы тебя! Ты не попал бы в Кёнигсдорф. Прости меня, если я не так сказала!
81
Говори дальше. Ради бога, говори! Вади-им, я слушаю. Ты должен учить немецкий, а я буду учить русский.