Она постаралась придать своему лицу выражение веселого облегчения, заставить глаза по-прежнему блестеть из голубоватой тени абажура, но попытка эта была нерешительной, и она с усилием поднесла рюмку к растянутым улыбкой губам, договорила негромко:
— Вы совсем не пьете, господин Никитин. Простите, я немного опьянела и сказала лишнее. Я увлеклась, простите…
Мешая ответить ей, колючая стальная пружинка распрямлялась в его груди, где-то возле сердца тоскливой болью поворачивалась режущим острием при виде ее неловкой и непрочной защиты, не сумевшей скрыть, спасти то, что вырвалось в несдержанном порыве вернуться в сохраненное прошлое, — и, не ожидая этого предела откровенности в их разговоре, он подумал, что не сможет объяснить ей свою жизнь после войны, целую прожитую вечность, так же, как и она свою. И мелькнула мысль, что оба они жили словно на разных планетах, случайно встретившись в момент их враждебного столкновения, на тысячную долю секунды, вероятно, счастливо, как бывает в юности, увидев друг друга вблизи, — и со страшными разрушениями планеты вновь оттолкнулись, разошлись, вращаясь в противоположных направлениях галактики среди утвержденного уже мира. На каждой планете затем установилось несовпадающее время, непохожее годосчисление, несоприкасающиеся светлые и черные дни, и тоже чем-то несхожие страдания, беды, любовь и свои собственные, подчиняющие людей закономерности. И он, Никитин, жил данными его планете закономерностями, подхваченный новыми событиями, течением иных чувств, забывая о той молниеносной вспышке соединения между ним и ею. «Была ли в том моя вина, связанная с отчаянным мальчишеским ослеплением? Да, у меня и у нее было ослепление первой влюбленностью. Но как она могла так долго надеяться, ждать, поверив тогда в предопределенность своей судьбы? Я часто вспоминал ее в сорок пятом году, а в сорок шестом уже был таким же, как сотни других лейтенантов, и весь был подчинен наступившему мирному времени. О, как властно оно мною командовало! Я жил в другом измерении, во всем другом. Демобилизация, возвращение в Москву, радость и жадность к жизни, вечеринки парней в шинелях, новые друзья, университет, неутоленная жажда к книгам, студенческое общежитие… А у нее все было иначе? И время затормозилось?»
— Госпожа Герберт, — проговорил Никитин, дыханием превозмогая остренькое покалывание воткнутой в грудь пружинки. — В сорок пятом году я верил, что все изменится после войны, что весь мир и вся жизнь будут сплошным праздником. В сорок шестом и сорок девятом я этого уже не думал. Потом началась «холодная война» — и все окончательно раскололось…
«Я совсем не то говорю, я не могу лгать ей, — подумал он. — Она знает это и ждет другого объяснения от меня. Что я ей могу сказать? То, что двадцать шесть лет поглотили и растворили в себе несколько дней юности? Что невозможное нельзя было сделать действительным?»
Он сказал вполголоса:
— Лейтенанту Никитину было тогда все чересчур ясно. И, как я помню, он почти не умел лгать, и ему казалось, что все зависело от его смелости и честности. И все же он был мальчик, не знал, что такое жизнь, которая была гораздо сильнее его.
Она — как на холодном ветерке — ознобно поежила плечами, потом отклонила голову, и в притворном полусмехе блеснули маленькими зеркальцами ее отлично сохранившиеся зубы
— Я опьянела, господин Никитин, у меня кружится голова. Поэтому наговорила вам много глупых слов. Никакого Рима у нас не получилось, я нагнала на вас тоску, простите меня! Из Рима мы сейчас опять поедем в Гамбург, где под своими перинами давно спят добропорядочные немцы. И представьте, они так спокойно и великолепно храпят на пуховых подушках, как будто на свете наступил рай — хр-хр!.. Целый миллион храпящих немцев! Не правда ли, смешно!
С тем же притворным оживлением она подложила руку под щеку, изображая сладкий сон добропорядочных немцев, а он понял, что она изо всех сил обороняла свою обнаженную перед ним искренность, чисто по-женски стараясь прекратить этим полусмехом трудный для них обоих разговор, — и, поняв ее, он необлегченно, еще душевно не перестроенный, вступил в эту предложенную ею, как вынужденное спасение, игру.
— Вам не сложно будет вести машину в Гамбург из Рима? У вас не строгие таможенники?
— О нет! — воскликнула она, продолжая игру. — Мне только стоит сесть за руль, снять туфли, и… промчимся через таможню на страх полиции! Я ничего не боюсь.