— Вади-им! Вади-и-им!..
Он, растерянный, не ожидавший этого, неловко поцеловал ее куда-то в висок и со стыдом, не совладав с мигом растерянности, оглянулся, уже пройдя мимо контроля. Она, вся тонкая, вытянувшаяся, в коротком плащике, заметном полуоткинутым капюшоном, постаревшая и прежняя Эмма, еще видна была за стеклянной стеной вместе с Лотой Титтель, энергично махавшей перчаткой, и белое ее лицо, ровно подсвеченное неоном, выражало отчаяние, беспомощность, физическое страдание, как тогда ночью, много лет назад, когда они прощались.
Он помахал им обеим издали в последний раз, излишне весело улыбаясь, и, еще слыша переворачивающий душу ее шепот: «Вадим! Вадим!» — пошел в заторопившейся толпе к самолету по бетону очень ветреного аэродрома: рвало портфели из рук, загибало края шляп.
Потом, в самолете, Самсонов, устраиваясь в своем кресле, шумно возясь, вытянул на колени пристяжные ремни и подозрительно воззрился на Никитина, удивленно фыркнул губами:
— Ничего себе прощание, поразительно! Да, с госпожой Герберт ты прощался, как с женой или любовницей! Что с ней? Что с тобой? Объятия, крики, поцелуи при всем честном народе! Значит, выходит, ты ночевал у нее вчера?
— Бесконечные идиотские вопросы ты задаешь, черт тебя возьми! — ответил резко Никитин, отворачиваясь к иллюминатору. — Ты ошалел в Германии, дорогой Платоша, и это я должен тебе сказать совершенно откровенно!
— Кто из нас ошалел — еще о-огромный вопрос! — вспылил Самсонов. — Может быть, совсем наоборот? Совсем! Кажется, не я, а один мой знакомый напорол немцам мистической ерунды, чем вызвал неслыханный восторг и взаимопонимание! И не один ли мой известный коллега в конце концов потерял голову с некой, так сказать, госпожой Герберт? Так кто же ошалел?
— Кстати, — сказал Никитин, усмехнувшись, — нам стоило вместе съездить в Германию, чтобы до конца выяснить отношения. Может быть, они и были невыделенной трагедией. Я не жалею. Так проще и яснее.
— В общем, да! — Самсонов повел по салону иконным взором мученика, сложил на животе руки, наставительно проговорил: — Пройдет время, ты вспомнишь все — и будешь мне благодарен за то, что я вытащил тебя из этой клоаки. Дорогой мой, тебя бурно осыпали гонораром, вокруг тебя сюсюкали, вертелись всякие господа Дицманы, и какая-то непонятная, мягко говоря, госпожа с «мерседесом», которая таскала тебя по ночным кабакам, — не догадываешься, что стояло за этим?
— Я чуть-чуть поездил по Западу, дорогой мой, — сказал Никитин, ответно выделяя это насмешливо-снисходительное «дорогой мой», — и бывал в разных обстоятельствах, Платоша. Но то, что ты держался надутым индюком, будто все знаешь о людях и мире, — смешно и глупо, как перец в чае! Напролом пёр с бонапартовской фанаберией, как будто тебя окружали одни кретины!
— Я занимал свою позицию, дорогой мой! И совесть моя чиста, представь! Абсолютно чиста!
— Так вот, прошу — займи и сейчас абсолютную позицию по отношению ко мне: помолчи до Москвы. Едва ли мы поймем друг друга.
Сцепленные на животе толстые пальцы Самсонова стиснулись, затем большие пальцы совершили заводящие обороты, один вокруг другого, он выговаривал со злостью:
— Надо полагать, ты считаешь меня патентованным идиотом! Благодарю! Если хочешь, я тебя спасал от всей гнусной возни, от тины, которая тебя засасывала, а ты уже земли под собой не чуял!..
— Спасал? От кого?
— От дицманов! От этой немки! Неужели думаешь, она пригласила тебя на дискуссию из лирических чувств, чтобы только сентиментально посмотреть на тебя, мило повздыхать о каком-то вашем с ней прошлом? Поулыбаться тебе? Попить с тобой коньяк? А нет ли здесь другого — не нажимал ли, прости уж меня, на твою прелестную госпожу Герберт с определенной целью этот субчик Дицман? Ты хорошо знаешь, кто он?..
— Прими, пожалуйста, мое предложение,—холодно прервал, не дослушав его, Никитин,— помолчим до Москвы. Я устал. Очень устал. И у меня нет желания соучаствовать в твоих домыслах, даже если бы ты был Шерлоком Холмсом, Мегрэ и майором Прониным, вместе взятыми.
— Великолепно, помолчим. И еще раз благодарю тебя за выясненную правду наших отношений. Нашей выявленной трагедии. Твои искренние чувства ко мне вызывают слезу умиления.
— Крокодилово умиление. Так надо было закончить, Платон.