— Ты слишком много сделал заявлений и задал вопросов, Платон, — сказал Никитин. — Боюсь, они не прояснят сущность дела.
В наступившей тишине, особенно длительной от размеренного потрескивания камина, господин Вебер издал невнятный звук не то хмыканья, не то мычанья, потом хитро заиграли какой-то мыслью сонные его глазки в щелках припухлых век, и он произнес довольно-таки бодро:
— Господин Самсонов, я не отношу себя к интеллектуалам, я издатель, я, с вашей точки зрения, капиталист, но э… позвольте вопрос? Что должно чувствовать наше сердце перед братской могилой или могилой одного человека? Здесь недостаточно слов и сострадания, нет, нет?
— Я говорил про ответственность, — угрюмо возразил Самсонов. — Без ответственности перед прошлым настоящее — лживый рай.
— Э-э… слова ограничивают сами себя — наше сердце неграмотно. Для того чтобы слова обрели свой смысл. необходима ирония. Вы, господин Самсонов, слишком верите в прямые слова и чувства. Разве не возможно, что в этой братской могиле погребены и герой и очень слабый человек, который не вынес пыток гестапо, стал предателем и выдал настоящих героев? И вы сострадаете и ему как герою. Нет, нет?
— Сострадаю предателю? Проливаю слезы? Никак нет! Наше отношение к людям и к интеллигенции должно разделяться по тому, кто был с кем — с палачами или против палачей.
— Э-э… вы меня не поняли, господин Самсонов, нет. Я о современном человеке.
— Я понял. И я о современном человеке. Вот вы, например. — И Самсонов с тяжелым упорством нацелился стеклами очков на господина Дицмана. — Вот вы… служили в гитлеровском вермахте, воевали?
Нога господина Дицмана, закинутая на коленку другой ноги, задвигалась неспокойно, и задвигался узкий полуботинок под заторможенный ритм его голоса:
— Да, конечно, я служил. Не будучи исключением.
— Где, интересно?
— В Берлине. Я воевал в фольксштурме. В конце войны я был мальчик, господин Самсонов, когда ваши подошли к городу. Это был март, апрель. Тогда вы уже наступали в глубь Германии, а мы оборонялись.
— И сколько вы убили русских? — спросил Самсонов и засопел, скулы его стянулись, окаменели. — Одного? Двух? Сколько?
Среди тишины жарким треском постреливали, пылали поленья на решетке камина, и в молчании этом все разом посмотрели на Дицмана одинаковым взглядом опасливого и принужденного участия, и холодноватой струйкой прошел ветерок напряженности по- смеженным векам господина Вебера, по взмахивающим ресницам Лоты Титтель, по прозрачно-бледному лицу госпожи Герберт — так показалось Никитину, едва он сопоставил этот добропорядочный уютный покой согретой камином, коврами и светом торшеров гамбургской гостиной и страшное кровавое прошлое, вставшее между ними четверть века назад.
— Я не знаю, кого я убил, я не видел, — неровным голосом задавленного волнения проговорил господин Дицман. — Фаустпатроном я подбил один танк. Он назывался у вас «тридцатьчетверка». Я стрелял из подвала по набережной Шпрее, когда ваши продвигались к рейхстагу. Танк загорелся, и больше я ничего не видел. Следующий ваш танк… как его… «И-Эс»… «Иосиф Сталин», да? Второй танк заметил нас и выстрелил по окнам подвала. Мы быстро ушли.
Господин Дицман потискал пачку сигарет, понюхал ее, отбросил на столик, упреждая вопрос Самсонова усмешкой:
— А сколько немцев убили вы, господин Самсонов?
Самсонов ответил неприязненно:
— Я служил переводчиком в штабе армии, поэтому не стрелял… Вы фаустпатроном сожгли, если вам верить, один танк, значит, убили четырех советских танкистов. Во имя чего? Вы вольно или невольно защищали нацизм? Так?
— Господин Самсонов! — вскричал Дицман и повалился в кресло, вскидывая нервные руки, точно пощады просил. — Я был мальчишка, зеленый глупец, с одураченным сознанием, я был только барабаном, на котором сколько угодно можно было выстукивать патриотические марши! И… если мы начнем упрекать друг друга, мы никогда не найдем общечеловеческую истину! Мы тоже потеряли более десяти процентов населения! Но я не думал спрашивать, сколько немцев убили вы, господин Самсонов, и сколько убил господин Никитин, а он не служил в штабе, как я знаю… а был офицером артиллерии и, значит, не ангелом во плоти и не гандистом! Не так, господин Никитин?
— Откуда вам так много известно про меня, не говоря уж о моем характере? — спросил Никитин с оттенком спокойного шутливого интереса. — По-моему, мы встречаемся впервые.