Стеснительный Боцарелли разговаривал с Марией, розовея пятнами, то и дело бросал взгляд на ее ноги, прямые, длинные (ноги Софи Лорен?), а Мария, зная их неотразимость, ласково улыбалась, продолжала спрашивать его о поп-арте и коллаже в итальянском искусстве, и Боцарелли жадно всасывал яркими губами дым сигареты, почему-то заикался, лепетал, трудно выдавливая отрывистые фразы. При виде Васильева он вскочил, вежливо уступая место подле Марии, и тот сейчас же подумал, с попыткой настроиться на веселый лад: «Зачем она хочет понравиться незнакомому мальчику? Или это женский инстинкт — проверка оружия самонадеянной неотразимости опытной женщины?»
— Жал оч-чен, — сказал Боцарелли, изучавший самостоятельно русский язык благодаря любви к Достоевскому, Кандинскому и Малевичу, и указал сигаретой на окно в салоне, выражая лицом крайнее огорчение.
— Что жаль, синьор Боцарелли? — спросил Васильев заинтересованно. — Разве вам не нравится туман? Я думаю, осенняя Венеция — тоже неповторима.
— По-го-да, — выговорил по слогам Боцарелли и виновато извинился пожатием плеча.
— По-моему, великолепная погода, — возразил Васильев. — Посмотри, Мария, какие сатанинские космы вытянулись вокруг фонарей, видишь? Таких чудес днем на солнце не бывает.
Он обращался к ней, чтобы попытаться заразить чувством приезда в искренне любимый им город, ему хотелось увидеть мягкий, переливающийся блеск в ее глазах. напоминавший ему летний солнечный день, ему хотелось возбудить ее любопытство ожиданием новизны, таинственной и радостной неизвестности, и он договорил:
— Знаешь, Мария, мы попали в настоящую осень в Венеции. Где еще можно встретить такой туман?
Мария посмотрела на стекло салона, мимо которого проплывали вблизи лохматые световые пятна, ничего не ответила, и Васильеву показалось, что он увидел в ее ровном взгляде зиму и снег, и томительная зябкая волна окатила его, как бывало порой с ним в часы одиночества.
«Она скрывает, что раздражена против меня? — подумал он. — Что с ней происходит? Она молчит, а я не спрашиваю, и это мучительно…»
И он на миг ощутил душное беспокойство, какое-то опасное охлаждение ко всему, что манило и привлекало его, к чему необъяснимое равнодушие выказывала Мария, умевшая так больно молчать, хотя никаких причин для размолвки между ними не было.
…Минут через десять катер причалил к тускло высветленной в тумане каменной террасе, к ее заплесневелым ступеням, скользко поблескивающим под низкими фонарями, и вверху — за террасой — засветился старинный подъезд отеля, пробивающий толстые пласты тумана белый прямоугольник электрического коридора.
После звука мотора, дрожания пола под ногами и едкой сырости, оседавшей каплями на рукавах плащей, маленький вестибюль маленького отеля был особенно тих, покоен, сух, пропитан теплом старого дерева, запахом сигар; и очень красивый, женственно-стройный портье в черном костюме, с плоско зачесанными глянцевитыми волосами, радужно улыбаясь («боана сера, боана сера!»[2]), взял паспорта, затем, подобно фокуснику, двумя пальцами изящно бросил ключи в подставленную ладонь темноглазого мальчика в шапочке с красной кисточкой, и тот, так же приветливо улыбаясь, артистически плавно подхватил чемоданы и понес их, бесшумно побежал по узкой винтовой лестнице с ажурной чеканкой перил, застеленной алой ковровой дорожкой, растворяющей звуки шагов.