Сквозь выгнутый плексиглас скафандра на нас глядит простецкое, слегка улыбающееся лицо. И все-таки это лицо рыцаря, и облачен он в рыцарские доспехи. Конечно, это не та металлическая броня, не то, нечто бряцающее и тяжелое, не железная одежда Амадиса Галльского, сошедшая с наковальни средневекового мастера, — это всего-навсего гибко схваченная облегающая тело эластичная ткань, она надежна и крепка, ей не страшны никакие силы космоса. Белый скафандр, белый шлем, перчатки, сапоги. Он стоит, спокойно опустив руки, на палубе какого-то межпланетного корабля, на той самой крайней точке мироздания, где уже не существует переходов, ни света, ни теней, а есть только острые, как нож, грани тьмы и света, дня и ночи, восхода и заката. Поэтому и вся Вселенная как бы разделилась четко на этой человеческой фигуре: одна половина находится уже в голубой зоне дня, другая почиет в лиловой черноте космической ночи. Подумать только — ангелы Птоломея две тысячи лет вращали хрустальные сферы, и сферы гудели, не останавливаясь ни на секунду. Все звучало, пело, грохотало и работало на тяжелом машинном ходу. И это было непререкаемо, как вечность. Да это и была вечность, неприступная и непреодолимая, но человек никак не хотел мириться ни с этой вечностью, ни с этой неприступностью. Недаром же на голых скалах Казахстана и Грузии еще жители неолитических пещер камнем выбивали карту созвездий. А мы ведь знаем, что наскальные изображения эти были не просто рисунком, а магией: нарисовать зверя на стене грота значило завладеть им — вот человек и захотел завладеть небом. И не случайно в ущелье Тангалы Казахстана до сих пор стоит солнцеликий человек с рукой, простертой ввысь.
Именно с этой древней казахской степи оторвался от Земли первый межпланетный снаряд, а в нем первый человек, переступивший порог земного тяготения.
Посмотрите на этого первого из первых на картине Степанова "Юрий Гагарин". Ясная полуулыбка, спокойный, пристальный взгляд и вообще молодость, ясность и простота — это первое, что приходит в голову при взгляде на его лицо. Таково, очевидно, и было лицо Алеши Поповича при выезде на богатырскую заставу. Вокруг Гагарина мерцание цветов, свечение каких-то цветовых туманов, неясные растекающиеся в этом мареве фигуры, то ли это воспоминания космонавта, то ли мысли художника, и только вверху, в продолговатом иллюминаторе небесного корабля четыре ясных точных цветораздела. Вверх — черная полоса дикого космоса, за ним голубая полоса атмосферы, и по ней пролегает снежно-белый след полета, а внизу скромная маленькая полоска зелени — наша родная Земля. Первый космонавт вернулся на Землю. Потому что только любя Землю, можно идти на приступ неба. И рисовать Космос можно только с одной точки — с позиции Земли…
Вот так четырехлетний мальчуган шел в сказочную страну да наконец и дошел до неба.
Именно поэтому мне и хочется закончить очерки о казахстанских мастерах, которых я знал и любил, рассказом об этом мальчике — первом художнике-космисте Алексее Матвеевиче Степанове.
Заключение
Я написал об алма-атинских художниках. Пять художников — пять разных судеб. Ничего схожего в этих судьбах нет. И писали они по-разному, и думали, вероятно, несхоже, и, наверное, друг другу бы как художники не понравились. Я не знаю, как отзывался Теляковский об Иткинде или Кастеев о Теляковском. Вряд ли здесь было полное понимание. Уж слишком различные люди они были. Все это так и от этого никуда не уйдешь. И все-таки каждый очерк, как я ни стремился избежать этого, мне приходилось заключать одними и теми же словами: это были все счастливые люди. Прошу поверить, что никакой натяжки тут нет. Это действительно было так. Они писали картины и радовались. Показывали картины друзьям и радовались. Экспонировали их на выставки и все время ходили взбудораженные, беспокойные, даже раздражительные, мало что понимали, когда к ним обращались, но все равно и это была радость. Радость признания, радость общения со зрителем, радость удачи: нарисовал, выставился! Жизнь всех троих моих современников не больно баловала и радовала — они ведь принадлежали к людям того поколения, которое на своих плечах выносило все тяготы истории и поэтому удачниками, в расхожем смысле этого слова, их никак не назовешь. Но разве быть талантливым само по себе не величайшая удача? Разве вообще может ли что-нибудь заменить художнику радость общения с сотнями и тысячами своих зрителей? Самое главное для художника — это почувствовать, что он не один или, хотя бы, что уж ему недолго быть одному, он дорвется, докажет свое, его увидят, поймут и примут.
Таким был дикий непризнанный гений С. Калмыков — он сидел в своей однокомнатной квартире и никого не впускал, а сам, когда работал, выбегал только на угол, чтобы купить хлеба и молока, — под старость он сделался вдруг вегетарианцем. Пил молоко и писал. День и ночь писал, и все не для современников, а для будущих поколений. Двадцать первый век ему был уже ни к чему, он работал для двадцать второго. Для этих отдаленнейших потомков и были написаны его грандиознейшие циклы, сотни листов и холстов каждый "Лунный джаз", "Восстание", "Фабрика бумов". Он ничего никому не показал, может быть, просто не успел, но народ толпами стоял перед его картинами на его посмертной выставке в Национальной галерее Казахстана, и мне не хочется повторяться. Я упомянул его здесь только для того, чтобы сказать о великом бескорыстии художника. Все для других. Для себя только то, что требуется для денного пропитания. Таковы и те художники, которых я знал лично. Но эти работали для современников. Они знали, что такое признание. Они ценили похвалы превыше всего, потому что знали, что они ими заслужены. И еще одно они верили в свое назначение, верили в себя и именно поэтому даже в самые горькие минуты были счастливцами, а не неудачниками.