О работах Антощенко-Оленева надо бы говорить отдельно. Его грандиозные листы линогравюр, его черные и белые цвета, которые каким-то волшебством, что ли, содержат столько переливов и оттенков, — явление совершенно особое.
Среди работ современных графиков (и не только советских) я не знаю ничего подобного по мощи его "Полярной ночи", "Боритесь за мир", "Тоска", "Пикассо".
Совершенно великолепна ковыльная степь Кенбаева, вся живая, шелестящая каждым стебельком, каждой травинкой и среди нее два всадника ("Беседа").
Но разве перечислишь всех, кто появился за эти 50 лет?
Сейчас мне хочется рассказать только о пяти моих старших современниках, которых я знаю лучше, чем остальных.
Путь этих мастеров уже закончен. Можно подводить первые итоги. Но и они будут только предварительными. Разве путь настоящего художника кончается какой-нибудь датой, даже датой смерти?!
Ничего окончательного, разрешенного в искусстве нет и не может быть. Творчество настоящего художника вечно развивающееся и молодеющее явление. Поэтому о нем так интересно говорить.
Художник Иткинд
Это случилось уже в последнюю нашу встречу, значит года за три до его смерти.
В тот мой приезд в Алма-Ату кто-то из наших общих знакомых вдруг сказал мне: "Вас хочет видеть Иткинд. Зайдите к нему".
Надо признаться, приглашение было совершенно неожиданным, мы ведь не виделись с Иткиндом очень давно: расставание было внезапным, разлука долгой, а потом я в Алма-Ате бывал только наездами. Да и вообще, как так ни с того, ни с сего тревожить очень занятого человека, которого лет десять как потерял из вида? Я слышал, что у Иткинда новая мастерская, и он проводит в ней все время, с утра до вечера. Некоторые из новых работ Иткинда, фотографии с них я видел, и они меня совершенно ошеломили. Тогда-то я и понял, что Иткинда-скульптора я по существу не знаю совсем.
В то далекое утро лета 1946 года, когда он вошел ко мне в номер послевоенной и уже почти вовсе упраздненной гостиницы, у него и за ним не было ни фотографий, ни набросков, ничего, кроме небольшого, четырехугольного чемоданчика, а в нем общей тетради, наполовину уже выдранной и на четверть исписанной его совершенно невероятным почерком. Кто видел эти каракули, тот их верно не забудет. Правда, потом на моих глазах и отчасти даже в моем номере Иткинд слепил два портретных бюста, но, по чести сказать, какое я мог иметь по ним понятие о Иткинде-мастере? Но об этом потом.
Итак, приглашение меня порадовало. Я пришел в назначенное время и застал уже изрядную компанию. Был журналист, был заезжий искусствовед, были соседи. Все сидели за столом, пили чай и слушали хозяина. А он пышно раскидывал одну из своих обычных историй.
Теперь я пропущу все относящееся к нашей встрече и этому рассказу и перехожу к самому концу.
Когда гости уже собирались уходить и все поднялись из-за стола, Иткинд вдруг сделал мне короткий приглашающий знак рукой. Я наклонился к нему.
— Пройдемте в мастерскую, — сказал он негромко.
— Да ведь мы только что из нее, — удивился я.
— Еще раз. Я кое-что вам еще покажу, вот Соня откроет нам.
Мастерская была тут же, только с крыльца спуститься. Жена Иткинда оказалась впереди нас, а гости, которые вдруг о чем-то заспорили, обступили какую-то скульптуру и даже не заметили нашего ухода. Втроем мы зашли в мастерскую. Иткинд зажег свет. Все это мы видели час назад, но Иткинд хитро поглядел на меня, прищурился и спросил (кто с ним говорил хоть пять минут, тот никогда не забудет этот резкий, ясный, насмешливый и постоянно как бы подпрыгивающий голос. Таким голосом хорошо рассказывать одесские анекдоты).
— Вот я вам рассказывал, как проюркну в рай, а меня поймают и потащут в ад. Вы все помните?
Ну еще бы я не помнил этот, пожалуй, самый любимый из иткиндских рассказов! Я не раз слышал его уже в те сороковые годы. Это была история с диалогами, приключениями, недоразумениями и переодеваниями и с массой очень смешных подробностей. Ведь Иткинд в рай пробрался "фуксом", но небесные стражи его выявили, выловили, притащили в небесное управление. Иткинд вертелся, юлил, представлялся дурачком, говорил, что в рай он прошел по законному пропуску, не понимал, что от него хотят и совсем сбил было с толку простодушных чертей. Но ангелов так не собьешь. Ангелы-то, они проницательные и злые. И среди них попался настоящий следователь по потусторонним делам, и вот Иткинда уже раскололи и с гиком, визгом, шутками-прибаутками потащили в ад. Сиди и не рыпайся!
Суть рассказа заключалась в том, что Иткинд "ахер", т. е. отверженный: когда-то его учили на раввина, но он недоучился и сбежал, подался в художники. А как известно, на том свете художников не терпят. Черти-то, положим, сами отступники, и срок их службы в аду не столь значительный, как у ангелов, так что им, пожалуй, и наплевать, но вот ангелы-то, непорочные ангелы!..
Итак, бедный Иткинд опять в аду, и выхода ему оттуда уже нету.
Пересказать этот рассказ, конечно, невозможно. Не пересказал бы его и сам Иткинд, ибо ничего сложившегося у него никогда и не было. Была тема для импровизаций — "Иткинд на том свете", и каждый раз она излагалась половому.
Только несколько наиболее хлестких ударных вопросов-ответов переходили из рассказа в рассказ, а все остальное формировалось тут же за столом, за поллитром вина, в зависимости от настроения рассказчика. А оно ведь тоже было разным: лирическим, ироническим, задумчивым, даже иногда чуть скорбным, но это именно только чуть и изредка. Долго скорбеть этот замечательный человек был просто не в состоянии.
Зависел, конечно, рассказ и от аудитории: если аудитория попадалась простецкая, веселая, задорная, подбрасывающая реплики, то и Иткинд рассказывал хлестко, весело, зло; если же аудитория была литературной, дамы, искусствоведы, ценители, — то и рассказ он вел сдержанно, корректно, напирая только на основную мысль, — его, Иткинда, в рай никогда не пустят, ибо не тот он художник, а вот в ад, пожалуйста, это к его услугам всегда.
И было, очевидно, в этих рассказах что-то, наверно, очень серьезное, может быть, оставшееся еще с тех раввинских времен, потому что этот же рассказ запечатлелся в двух замечательных скульптурных группах. Ныне они находятся в художественной галерее Казахстана. Главная часть их — это портреты самого художника — подчеркиваю, не бюсты, не скульптуры, а именно портреты. Пожалуй, даже меньше, чем портреты, — одно лицо. И даже того меньше — одно выражение этого лица: странное, отрешенное, блаженное. Маска, с которой, как сказал Гамлет, "уже покров земного чувства снят". Так они и висят без всякого покрова, совершенно обнаженные. Как бы лишенный плоти облик. Ведь смерть в этом отношении, как и "тот свет", тоже нечто совершенно не материальное.
Но все-таки зачем художник завел меня снова в свою мастерскую, я не понимал и спросил его об этом.
Он улыбнулся, сделал какой-то знак рукой, — постойте, мол; прошел в угол и поднял с пола серую мешковину. Под ней лежали две маски из папье-маше. Это был опять-таки Иткинд, два лица его, но странно помолодевшие, преображенные, напоминающие чем-то Бетховена, его знаменитую посмертную маску.
Глаза у этого Иткинда были закрыты, вернее, один глаз закрыт, а на месте другого зияла глубокая тупая впадина. Это был одноглазый Иткинд, и выражение лица было другое, не страдающее, не блаженное, а просто отсутствующее. Это была маска мертвеца, в два раза увеличенная, с огромным круглым лбом Иткинда, с его мощными волосами, откинутыми назад, с его почти античной лепкой щек, губ, подбородка, с ртом, плотно смертно сжатым.
Но самое странное и непонятное было другое: сверху и снизу на щеках и под подбородком мостились утробные телята, и поза их была самая утробная, скрюченная, со сведенными копытцами, с голым брюшком, трогательными мирно спящими мордочками.
— Они еще не проснулись, — сказал Иткинд. — Вот, дарю. Не думайте, это не копии, формы я сломал — они единственные.
— Спасибо, — сказал я более удивленный, чем тронутый, уж слишком неожидан был этот подарок. — Но что это обозначает? Ну, там Иткинд на том свете, а это где он?