Выбрать главу

И мысленно я вновь переворачиваю страницы борьбы нашего народа, вставшего на пути фашистского нашествия. Книги о войне неотразимо воздействуют на нашу память как кровоточащие зарубки на вехах, зарубки боли.

Мы знаем, как сейчас велик интерес к достоверному факту, к реконструкции событий. В характере людей мы исследуем историю. В событиях истории мы познаем человека. Мы хотим знать правду о самих себе, мы хотим понять и осознать истоки духовной силы — это обостряет наше отношение к жизни, к ближним своим. Это объединяет нас родственно, жгуче напоминает нам о мужестве и боевом товариществе, навсегда скрепленном общей кровью и борьбой в первый и трагический год войны.

И сама жизнь-документ в ее суровой простоте и объемной сложности возникает перед нами. Исчезает условность искусства, — и мы вновь, замерев и не веря, слушаем первые сводки Совинформбюро, видим военные улицы Москвы, уходим в ополчение… Стиснув зубы, молча хороним своих товарищей, до последнего патрона деремся в окружении и в минуты затишья задаем себе вопрос: «Как это могло случиться? Почему мы допустили немцев до Москвы?»

Писатели-солдаты пытаются объяснить, как это случилось, — они не уклоняются от горьких ответов, ибо история не терпит двусмысленности. Принаряжать историю — это значит попирать истину, непростительно забыть о тех, кто под таранным натиском танков в бессилии погиб тогда на изрытых снарядами полях сражений в первые отчаянные месяцы.

В последние годы на Западе вышло множество объемистых мемуаров — воспоминания бывших гитлеровцев от командиров полков и дивизий до командующих группами армий. Во многих этих книгах с претензией разобраться в прежних ошибках — детальнейший разбор действий немецких войск под Москвой. Бывшие командующие старательно ищут причины поражения в те роковые для них дни подмосковной осени и зимы. Они, оправдываясь, заявляют, что немецкая армия не была подготовлена для активных действий в зимних условиях России, что синтетический бензин разлагался на морозе в танках на составные части и замерзала оружейная смазка, что в какой-то момент не хватало лишь одной танковой дивизии или одного батальона.

Нет смысла спорить с мемуаристами, ибо сама история, само поражение немецких армий — веское доказательство краха «третьего рейха». Будущий историк прикоснется к документам этой священной войны нашего народа с фашизмом — и будет потрясен тем, что потрясает нас и сейчас.

Может быть, среди огромного материала войны он найдет отраженными в наших книгах лишь эпизоды ее. Но, прочитав эту страницу, историк прокаленными словами впишет в свое исследование главу о писателях-солдатах,

1967

Мастер

Работа писателя напоминает тяжелейшую работу землекопа, роющего колодец в выжженной стопи. Обливаясь потом, он день за днем — иногда годами — вгрызается в землю с фанатичным упорством, стараясь добраться до глубинной воды и испробовать вкус ее. Потом он отдает открытые колодцы людям. Нередко же вода в них бывает солоноватой, порой с железистым привкусом горечи — и люди пьют ее, испытывая еще большую жажду.

Константин Паустовский черпал из своих колодцев первозданно чистую воду — от нее исходила прохлада.

Его кристально отточенные слова сияют, переливаются, как капли на листьях, освещенные солнцем. И его книги наполнены прозрачным и душистым воздухом. Они издают запах утреннего моря, благостно-тихих лугов, закатного леса с сухим туманцем в коридорах просек; от страниц веет мягкой тишиной вечереющих полей.

Может быть, во всем этом ощутимо умиленное созерцание окружающего мира? Умиротворенный взгляд окрест себя? Нет, в этом лиричное познание самого человека как частицы природы, рожденной ею, и познание доброты, которая подчас в сумасшедшем ритме каждодневных дел дробится и распыляется в мелочах. И тогда уже некогда внимательно оглянуться, всмотреться в предметы, осмыслить прожитый день, ощутить вне себя и в себе извечную красоту. Почему же так заметно стремление Паустовского идти через красоту мира к доброте и от доброты к красоте мира?

Пути воздействия литературы не изведаны, так же как не изведаны психология творчества, стилистические склонности или верность писателя своим героям. Мы утверждаем; оселок образа — острейший конфликт. Да, разумеется, это так. Но истина эта не может быть абсолют-ной, ибо, признавая ее непоколебимой, мы надеваем на нее обруч литературной догмы. От частого употребления, от беззастенчивой заемности общеизвестных положений они нередко теряют силу своего воздействия.