Выбрать главу

1977

Еще раз о «секретах» мастерства

В начале пути почти каждый из нас, вероятно, исповедовал любимый классический образец, идеал литературного стиля. Мы тщательно и наивно старались подражать ему и не раз испытывали удовлетворение от написанной фразы, даже от самого ее ритма, близкого избранному знаменитому образцу. Эта пора писательского детства, начальные попытки творчества напоминают нетвердые шаги ребенка и одновременно его удовольствие в тот момент, когда он преодолевает первое пространство.

При большом усердии можно «повторить», вполне проимитировать чужой слог, научиться строить фразу, внешне схожую с фразой Чехова, или Толстого, или Шолохова, можно, разумеется, заучить их ритм, особенности стиля, и, наконец, нетрудно, мягко выражаясь, использовать и не свою мысль. Однако невозможно занять чужую душу, вроде бы неуловимое, но чрезвычайно важное качество, что в конце концов делает писателя писателем.

Ребенок, подражая взрослым, встает на ноги, затем осторожными шажками ходит по комнате, соприкасаясь с окружающими предметами, и так начинает путь познания. Молодые соловьи не способны петь, если не прошли курс обучения у опытных отцов, — это хорошо известно любителям птиц. Главный же образец, которому следует бесконечно поклоняться, — это живая природа, великий гений, чудотворец, законодательница человеческого, создавшая все романы, все пьесы, все поэмы. Она творец всего искусства через верного ей посредника — человека.

Какими бы чудотворцами ни были литературные учителя, какими бы достоинствами они ни обладали, есть наивысший и никем не превзойденный учитель — сама жизнь. Если писатель предает этого учителя и заимствует жизнь, осмысленную в чужих книгах, происходит омертвение литературной вещи независимо от сносной «техники», выработанной имитатором. Подражательство и эпигонство — это никому не нужное умножение открытого, это утеря первичности чувства и мысли. Скачок от учебы у образца к учебе у самой жизни есть тяжелейшее преодоление литературности и вместе создание самого себя. Индивидуальность художника создается одержимостью, неудовлетворением, поиском своих средств, своих героев, своего поля и в литературе, которое требует неустанной преданности и любви. Не генетический код (врожденные данные), не раскаленные кулуарные разговоры об изящной словесности, о божественном эпитете, о легком звонком глаголе, а изнурительная работа над каждой фразой, над выражением идеи рождают, оттачивают, совершенствуют талант.

Лев Толстой писал трудно, долго, он сравнивал писательский труд с родами, страданиями и потугами, поправлял свои вещи до тех пор, пока их у него не отбирали. В одном письме он пишет, что ему стало грустно, ибо отнесли рукопись и нельзя больше переправлять и сделать еще лучше. В этом письме идет речь о романе «Война и мир». Хочу напомнить, что рассказ «Сон» был переписан Толстым двадцать девять раз. «Мертвые души» Гоголя претерпели шесть вариантов в течение шести лет работы. «Ревизор» имел множество редакций за шестнадцать лет труда над этой комедией. Я уже не говорю об «Обрыве» Гончарова, который создавался на протяжении двадцати лет.

Достоевский писал племяннице С. А. Ивановой, что в «Идиоте» не удалось высказать и одной десятой доли того, что он хотел. Флобер говорит в письмах о нечеловеческих усилиях, о минутах страшного отчаяния, о наслаждении и пытке, о том, что одна страница переписывается много раз. Даже сдержанный Гете, этот удачник, баловень судьбы, признается, что, в сущности, в его жизни ничего не было, кроме тяжелого труда, что и нескольких недель за всю жизнь он не прожил в свое удовольствие.

Что же это такое? Муки творчества? Постижение непостижимого? Стремление прикоснуться к божественному огню неуловимого совершенства?

Если допустить, что есть судьба счастливая и несчастливая, то можно представить, что она замыкает в свой, будто начерченный круг и жизнь писателя, но, умирая или воскресая вместе с литературным героем, он вырывается за пределы собственной судьбы. В тот период, когда возникают слабые контуры будущей книги, писатель еще в черте собственного круга, он тогда очень одинок, и никто не может разрушить его одиночество. В то же время он томительно хочет связей с людьми и реальностью, с людьми, живущими сейчас или жившими когда-то, ищет связи со своей юностью, молодостью, с тем временем, когда благоразумие не было добродетелью.

И если писатель мысленно возвращается к годам прошлого, то, несмотря ни на что, он мучительно и подробно хочет вернуть навсегда ушедшее: и те свежие ощущения жизни, и ту, уже никогда более неповторимую молодую остроту восприятия времени, его светлые и темные оттенки, его конфликты — и в этом прошлом вернуть самого себя.