Самое убедительное в нем было то, что всю эту необъятность он нес — точно религиозное послушание — в тишине совершенной и цельности и скромности. Портрет Нестерова «Два философа» передает что–то из его углубленной тихости, из его погруженности в «видение эпохи» (так называл этот портрет С.Н. Булгаков). Всем своим обликом он был какой–то исторически непостоянный человек. Именно в его личном облике гораздо больше, чем в книгах, ощущалась его сила. Выступая, он часто не читал, а говорил, обладая необыкновенной властью живого слова. «Вы ноумен, — как–то сказал ему В. Розанов и при этом добавил: — Но у вас есть один недостаток: вы слишком обаятельны, а русский поп не может быть обаятельным». Его ряса казалась на нем не рясой, а какой–то древневосточной одеждой. Все в нем воспринималось как возврат из интеллигентской абстракции в реальность давно забытого и радостного бытия. Что вся его сила была прежде всего в нем самом, отмечает и Булгаков. «Отец Павел был для меня, — пишет он, — не только явлением гениальности, но и произведением искусства: так был гармоничен и прекрасен его образ». «Самое основное впечатление от отца Павла, — пишет он же, — было (впечатление) силы… И этой силой была некая первозданность гениальной личности… при полной простоте… и всяческом отсутствии внутренней и внешней позы… Духовным же центром его личности, тем солнцем, которым освещались все его дары, было его священство… Настоящее творчество отца Павла не суть даже книги… но он сам, вся его жизнь, которая ушла уже безвозвратно из этого века в будущий».
В работе «Первые шаги философии» он говорит «о вкусе к конкретному, о науке благоговейного приятия конкретного и созерцания его… будь то камень или растение, религиозный символ и литературный памятник». Он обладал особой способностью входить в «единосущность» с познаваемым предметом, и, конечно, только это объясняло глубину и уверенность его знаний. В этой же работе он писал, что рационалистическая оболочка всех естественных наук — это только «тоненькая корочка опознанного над пучиной огненной лавы иррациональности». Вот что притягивало его к научной работе, «будь то камень или растение», — ощущение мистической безмерности этой работы, ее мистическая перспективность. В его тематике, конечно, нет и следа темы об обеспечении для религии равноправности с наукой. Эту равноправность должна обеспечить себе, наоборот, наука в отношении религии, выйдя на ее вечные горизонты, осознав эту «огненную лаву иррациональности». Не религия, а наука должна себя доказать.