Выбрать главу

Жило ли в нем прочно сердечное смирение? Я знаю только то, что в нем не было и тени этого ужасающего внешнего смиреннословия. Кроме того, несомненно то, что, как писал о нем один его ученик (Волков), «смирение он ставил в основу методов мышления и образа всей жизни человека». Он был очень прост, и ему было органически чуждо все внешнее, все то наружное, что не адекватно внутреннему. И я хорошо помню, с каким смирением, терпением и благожеланием он, нарушая свой уплотненный рабочий день, принимал для разговора меня, юношу 18–19 лет. «Ну, что ж, Сережа, давайте поговорим», — тихо и как бы обреченно говорил он, садясь и усаживая меня рядом и выслушивая, например, глубокомысленный мой проект писать — ни много ни мало — о «Ночи» Тютчева. «А не думаете ли вы, Сережа, что лучше сузить тему и поработать над вопросом тютчевских эпитетов, например черное и золотое?.. Всякая тема интересна, — добавил он, — если к ней подойти вплотную».

Нелюбовь к внешности проявилась и в одном служебном факте. Когда Синод наградил его наперсным, то есть золотым, крестом, он все продолжал носить свой прежний, серебряный, и, говорят, получил замечание от ректора академии. «Отец Павел пренебрегает благословением Святейшего Синода», — строго сказал епископ Феодор. Кажется, никогда он не носил и магистерского значка.

В нем была всем очевидная духовность ума и тем самым учения, и именно это определяло его значение в Церкви. Этот же самый строгий епископ Феодор писал о его книге: «Читая книгу автора, чувствуешь, что вместе с ней растешь духовно»[892]. То же испытывали люди при личном общении с ним. Апостолы и подвижники говорят о целостной духовности, о погружении всего состава человека в стихию духовности, — в стихию Духа Святого. Преподобный Симеон Новый Богослов говорит о подвижнике, что «он бывает весь во глубине Духа, как бы в глубине безмерных светлых вод». Но так писать о Церкви и о подвиге, как писал отец Павел, можно только после того, как корень греха уже побежден и достигнута та стадия духовности, с которой начинается влияние на других. Рассказывали еще, что уже после закрытия Лавры он сказал в церкви Рождества Богородицы проповедь о «свышнем мире» Богоматери, «превосходящем всяк ум». Так вот, об этом рассказывали мне больше чем через 50 лет так, как будто это было вчера. Если бы меня спросили, как в общем итоге определить значение Флоренского для людей, я бы сказал, что оно может быть сведено к властному направлению нашего сознания в реальность духовной жизни, в действительность общения с Божественным миром.

«Погружаясь в грех, — писал он в восьмом письме, — мы теряем чувство объективно–реального существования. Погружаясь в грех, дух забывает себя, теряет себя, исчезает для себя». «Бездна последняя грехов обыде мя, и исчезает дух мой», — слышим мы свидетельство святой Церкви. «Самость жалит саму себя своим грехом». И в седьмом письме он пишет: «Грех — момент разлада, распада и развала духовной жизни. Душа… теряется в хаотическом вихре своих же состояний… Я захлебывается в «потопе мысленном» страстей… Неврастеническая полу–потеря реальности творческого Я — тоже вид духовной нетрезвости, и трудно отделаться от убеждения, что причина ее — в «не–устроенности» личности… Грехи обстоят сердце, густым строем стоят окрест него и… преграждают доступ освежающего ветерка благодати» (а «вне благодати мир представляется призраком»[893])… «Грех — в нежелании выйти из… само–тождества… Утверждение себя, как себя, без своего отношения к другому, то есть к Богу и ко всей твари, — само–упор вне выхождения из себя и есть коренной грех, или корень всех грехов. Все частные грехи — лишь… проявления само–упорства самости… которая… делает из себя единственную точку реальности. Грех есть то, что закрывает от Я всю реальность, ибо видеть реальность — это именно и значит выйти из себя и перенести свое Я в не–Я, в другое, в зримое, то есть полюбить».

Эти мысли Флоренского о природе греха, о том, что он есть преграждение любви, очень помогают в познании Церкви. «Тайна Церкви есть тайна благодатной единосущности людей», их единство — в любви, или тайна соборности в противоположность тайне греха, который есть всегда внутреннее обособление человека, его замыкание в себя, в своей «самости», в «самоистуканство». Обособляясь, нельзя быть в соборной Церкви, нельзя быть одним из учеников Христовых. Поэтому–то для святых понятия Церкви и нераскаянного, то есть несмытого греха, несовместимы. Поэтому–то всякое обмирщение Церкви, внесение в нее пороков и равнодушия мира — ересь жизни, отлучающая человека от Церкви и угрожающая всему бытию церковному. И наоборот: вот почему покаяние в грехе так превозносится в Церкви, начиная с притчи о молитве мытаря; покаяние есть устремление к Богу от греха, бегство к свету, к свободе от греховного рабства, оно есть начало единения с людьми, начало Церкви. У святого Епифания Кипрского есть такое, на первый взгляд удивительное, соотношение кающегося грешника и Церкви: «Принявший плач грешницы–блудницы, прими ныне и Церковь Твою. Принявший моление уверовавшего разбойника, прими молитву и Твоего верующего народа»[894].

вернуться

892

Феодор [Поздеевский], еп. О духовной истине… С. 181.

вернуться

893

Столп и утверждение истины. С. 736.

вернуться

894

Епифаний Кипрский, св. Слово на святое Христово Воскресение // Прибавления к Церковным ведомостям. 1900. № 15–16. С. 614.