Те же поэты, которые, подобно Майкову, пытались писать большие поэмы, писали их чаще всего вяло, холодно, безжизненно, книжно.
Говорят, когда ювелир Бенвенуто Челлини, который был мастером миниатюры, создал статую крупных размеров, его современники — скульпторы — отзывались о ней с тонкой иронией:
— Какая большая статуэтка!
То же получалось у поэтов-эпигонов, которые незаконно считали себя продолжателями пушкинской традиции. Длинное стихотворение не есть поэма, длинный рассказ — не повесть и не роман.
Эпигоны пытались жить в просторной пушкинской квартире, но заполнить, обставить и обогреть ее было им нечем. И жили они в этом великолепном особняке, перегородив его дощатыми стенами и обогревая времянками.
А Некрасов в своей поэзии — у себя дома.
Стих его послушен ему и не кажется одеждой с чужого плеча. Вы не можете представить себе «Филантропа» или «Власа», написанного другим размером.
Некрасовский стих то едок и язвителен, то нежен, то плавен, то шероховат, но вы его всегда узнàете.
Он вольно дышит и заливается трелью в песенных размерах, а как выразительно передает он шаткую поступь старика.
Кто-то говорит типографскому рассыльному Минаю: «Да, пора бы тебе на покой».
А Минай отвечает строго, с хрипловатой одышкой:
После этих слов явно слышишь стремительные и неустойчивые шаги, короткое, тяжелое старческое дыхание.
В последних строчках монолог старика Миная достигает необыкновенной силы. Характерная бытовая речь приобретает вес мудрой и горькой народной пословицы. Перед вами уже не рассыльный Минай, а человек в самом большом смысле этого слова.
Такие стихи оправдывают существование стихов.
Они являются лучшим ответом на столь часто возникающий у вполне здравомыслящих людей вопрос:
«Зачем, собственно, пишут стихами? Ведь никто же на свете стихами не говорит».
«Писать стихи — это все равно, что пахать и за сохой танцевать. Это прямо неуважение к слову», — сказал как-то Лев Толстой по поводу полученного письма со стихами.
Суровые, гневные слова великого мастера прозы несомненно справедливы, если отнести их к стихам безжизненным, бессодержательным, к так называемой «рубленой прозе».
Но ведь ценил же Толстой поэзию Пушкина.
А Горький, вспоминая свое первое юношеское впечатление от пушкинских стихов, говорит:
«Пушкин до того удивил меня простотой и музыкой стиха, что долгое время проза казалась мне неестественной и читать ее было неловко» («В людях»).
В сущности, замечания Толстого и Горького, при всей их видимой противоположности, одинаково убедительны. Но первое относится к плохим стихам, второе — к хорошим.
Вероятно, хорошие стихи научили многих прозаиков писать хорошую прозу.
Другое дело — стихи, в которых рифма и размер, а заодно и поэтические образы служат только внешними украшениями, а то и просто паспортом, подтверждающим принадлежность этих стихов к поэзии. Но это паспорт фальшивый.
Условная, размеренная, рифмованная речь кажется весьма странным и даже нелепым способом выражения мыслей, если стих перестает работать, если он ничего не дает слову — ни выразительности, ни энергии, ни темперамента.
А у Некрасова даже такой прозаизм, как упомянутый Минаем «Курс патологии», не превращает стихов в прозу, не лишает их огромной силы поэтического воздействия.
Кстати, не будь Некрасова, вряд ли бы этот «Курс патологии» нашел себе место в поэзии, как не могла поместиться в писарском письме корова, которую Василисе пришлось продать из-за нужды.
Если стих живет не праздной жизнью, а работает, он выдерживает огромный груз прозаического житейского материала, ничуть не теряя своей поэтичности и музыкальности.
Разве потеряло бы письмо Василисы к дочке материнскую теплоту и нежность, если бы писарь допустил в него и злополучную корову, и длинные зимы, и длинные ночи?
В противоположность своему герою писарю автор рассказа не тратит ни одной лишней капли чернил на красивый росчерк, на каллиграфию, на музыкальность и поэтичность.
А получается и правдиво и музыкально.
«…мы живы и здоровы, чего и вам желаем от господа… царя небесного…
— …царя небесного, — повторила она и заплакала».
Проза такой чистоты ничуть не менее поэтична, чем хорошие стихи.
С другой стороны, мы знаем в литературе много случаев, когда и рассказы, и повести, и стихи впадают в ту прозу, которая стоит за пределами искусства, то есть в прозу протокольную, лишенную чувства и воображения, неорганизованную, не подчиненную никакому ритму, не знающую словесного отбора.
В этой статье я чаще всего обращаюсь за примерами к Некрасову, так как его стихи, взявшие на себя труднейшую задачу — претворить новый, прозаический, жизненный материал в песню, в балладу, в поэму, — дают нам возможность представить себе, до чего широки границы смелой и живой поэзии, до чего велик ее диапазон.
Поэзия Некрасова, освобожденная от рутины, от привычных канонов, нашла для себя не стесняющую, не ограничивающую ее форму. Поэзия эта позволяет себе быть простой и вразумительной, емкой и содержательной, как лучшая проза, да к тому же еще обладает и своими особыми преимуществами.
Стихи умеют быть лаконичными, как пословица, и, подобно пословице, глубоко врезаться в память. Они способны передавать самые разнообразные интонации и темпы. Согласованные с дыханием, они могут подниматься до самых верхов человеческого голоса и спускаться до шепота. Сквозь прозрачную их форму ясно проступает рисунок мысли со всем, что в ней последовательно или противоречиво, едино или многообразно.
В стихах есть размеренная поступь; поэтому-то стихотворная стопа так хорошо передает движение.
Вспомните строчку из «Полтавы»:
И тем же четырехстопным ямбом изображен балетный танец в «Евгении Онегине»:
Какая проза так явственно изобразит попятный ход Невы во время наводнения: