А как быстро исчезают на наших глазах ложные индивидуальности, как легко расшифровывается, а затем и забывается их манера, стиль.
Начинающему автору говорят: ваш эпитет банален, трафаретен. Нельзя ли найти что-нибудь посвежее?
Автор перебирает десятка два-три эпитетов и находит какой-нибудь поновее. Но отрывается ли он таким образом от трафарета, от шаблона, от банальности? Ничуть.
Для того чтобы успешно бороться с банальностью, отойти от рутины и трафарета, надо зорко и внимательно наблюдать мир, думать, чувствовать и точно выражать мысли и душевные движения.
Меньше всего заботились об оригинальности своего учения Маркс, Энгельс, Ленин.
Не стремились к своеобразию ради своеобразия ни Павлов, ни Лев Толстой, ни Чехов.
Шекспир посвятил ложной оригинальности, мнимой новизне иронический сонет:
Я думаю, что искать во что бы то ни стало оригинальную рифму — занятие не слишком полезное.
Оригинальные, новые, своеобразные рифмы приходят естественно и свободно, когда их вызывают к жизни оригинальные, новые, своеобразные мысли и чувства. Они рождаются так, как рождались меткие слова у запорожцев, сочинявших письмо турецкому султану, или у Маяковского, когда он писал «Во весь голос».
Боксер дерется не рукой, а всем туловищем, всем своим весом и силой, певец поет не горлом, а всей грудью.
Так пишет и настоящий писатель: всем существом, во весь голос, а не одними рифмами, сравнениями или эпитетами.
Мы ценим хорошую, звучную, меткую рифму и не собираемся отказываться от нее, как это принято сейчас в модной поэзии снобов. Но когда рифма становится самоцелью, чуть ли не единственным признаком стихов, когда рифма и стихотворный ритм перестают работать, то есть служить поэтической идее, поэтической воле, — их ждет неизбежная участь. В течение какого-то времени они остаются внешним украшением, а потом и совсем отмирают за ненадобностью.
Рифмой великолепно пользуется живая народная поэзия. Там рифма появляется то в конце строчек, то в начале, то в виде точной рифмы, то в виде свободного созвучия.
Вот, например, колыбельная песня, записанная где-то на Севере:
Как чудесно и по значению и по звучанию перекликаются здесь ласточки с касаточками, соколы и соболи. Стихотворная форма не мешает соболям жить вне рифмованных строчек — «где им вздумалось».
Мне могут сказать, что все эти «ласточки — касаточки» и «соколы — соболи» взяты из довольно примитивной народной песенки. Чему же учиться у нее?
Но ведь и Пушкин, как всем известно, учился у народа и записывал то, что слышал на базарах и на проезжих дорогах.
Из иной прибаутки или песенки можно извлечь много полезного и ценного. Она не только учит нас народной мудрости и толковости, но и заражает слушателя той счастливой непосредственной веселостью, которою подчас так богаты безымянные поэты-импровизаторы.
«Говорят» (должно быть, автор произносил это слово «говорять») и «целовать» — очень плохая рифма, а все-таки стихи получились звонкие, задорные, метко передающие портрет щеголя из слободки. На помощь слабым рифмам здесь приходит яркая звуковая окраска всего шестистишия, сочиненного, как видно, одним духом и с большим аппетитом.
Даже на фронте среди жесточайших боев народ не терял дара веселой импровизации. Под Ельней я слышал от наших танкистов такую частушку:
«Полюбил» и «водил» — плохая рифма, но она вполне оправдана следующей за ней неожиданной рифмой «рóмана — переломана». Так часто бывает в поэзии народа, который обращается и с языком, и с песенными размерами, и с рифмами по-хозяйски.
А хороший хозяин прежде всего знает, что всему должно быть свое место и свое время.
Пушкин любил рифму. Он посвящал ей стихи («Рифма — звучная подруга…) {3} . Он играл рифмами в октавах и терцинах, легко и победительно владел строфой с четверной рифмой («Обвал», «Эхо»). Когда ему это было нужно, он мог блеснуть самой острой, полнозвучной и неожиданной рифмой в эпиграмме.
Но, полемизируя с любителями поэтических красот, он с откровенной преднамеренностью избегал какого бы то ни было щегольства в отборе слов, размеров и рифм.
Мы все помним его стихи, написанные в пору зрелости, — ироническую отповедь «румяному критику», презирающему грубую реальность.
Вся тогдашняя Россия отразилась в этих стихах, открывавших новую страницу в русской поэзии.
— Но что это за рифмы? — сказал бы строгий рецензент, потомок «румяного критика». — Вы только послушайте: «нет — вслед», «ребенка — попенка», «отворил — схоронил»…
Я думаю, что было бы нелегко объяснить придирчивому дегустатору, что он мерит стихи не той меркой, что богатые, изысканные и замысловатые созвучия были бы столь же неуместны в этих правдивых, суровых стихах, как и привычные «светлые нивы» и «темные леса», которые желал бы видеть в сельском пейзаже «румяный критик, насмешник толстопузый»…
Слово в строю
Из всех искусств самым ходким, распространенным, можно сказать — даровым материалом пользуется поэзия. Музыке нужны инструменты — от оргàна до простой дудки, — живопись немыслима без красок, а поэтическое искусство имеет дело со словом — с теми обыкновенными, всем знакомыми словами, которые служат нам для повседневной разговорной речи.
Насущно необходимые основные слова повторяются миллионами людей бесконечное число раз. Мы постоянно слышим их и произносим сами. От частого употребления многие из слов стираются, как ходячая монета. Привыкая к ним, мы почти не слышим их звучания. Они теряют свое буквальное значение, как бы отрываясь от питающей их почвы, теряют силу и образность. Эпитет «яркий» перестает быть ярким, эпитет «ужасный» настолько перестает быть ужасным, что мы частенько слышим и даже сами говорим: «Я ужасно рад» или «Это мне ужасно нравится». Слово «прелестный» лишается всякой прелести и даже иной раз звучит пошловато или иронически.