Выбрать главу

Ленинград,

1960

УТРО ПЕРЕД ЭКЗАМЕНОМ

Тяжело молчал                       валун-догматик в стороне от волн. А между тем — я смотрел на мир,                           как математик, доказав с десяток теорем!.. Скалы встали                    перпендикулярно к плоскости залива. Круг луны. Стороны зари равны попарно, волны меж собою                           не равны. Вдоль залива,                     словно знак вопроса, дёргаясь спиной и головой, пьяное подобие матроса двигалось               по ломанной кривой. Спотыкаясь даже на цветочках — (Боже! Тоже пьяная "в дугу"!..) — чья-то равнобедренная дочка двигалась,                как радиус в кругу! Я подумал, это так ничтожно, что о них нужна, конечно, речь, но всегда               ничтожествами                                       можно, если надо, просто пренебречь! И в пространстве —                            светлом,                                        чистом,                                                   смелом — облако — (из дальней дали гость) — белым,           будто выведенным мелом, знаком бесконечности неслось!

Ленинград,

1961

МУМ (марш уходящей молодости)

Стукнул по карману, — не звенит:              как воздух. Стукнул по другому, — не слыхать.              Как в первом… В коммунизм — таинственный зенит              как в космос, полетели мысли отдыхать,              как птички. Но очнусь и выйду за порог,              как олух. И пойду на ветер, на откос,              как бабка, о печали пройденных дорог,              как урка, шелестеть остатками волос,              как фраер… Память отбивается от рук,              как дура. Молодость уходит из-под ног,              как бочка. Солнышко описывает круг,              как сука, — жизненный отсчитывает срок…              Как падла!

Ленинград,

апрель, 1962

* Ты называешь солнце *

..Валентину Горшкову

Ты называешь солнце                                  блюдом… Оригинально. Только зря: с любою круглою посудой Светило             сравнивать нельзя! А если можно,                      значит можно и мне,          для свежести стишка — твой череп,                 сделанный несложно, назвать…               подобием горшка!

Ленинград,

1960

ВЕТРЫ ПОЭЗИИ

* * * Поэт перед смертью                               сквозь тайные слезы жалеет совсем не о том, что скоро завянут надгробные розы, и люди забудут о нём, что память о нём —                            по желанью живущих не выльется в мрамор и медь… Но горько поэту,                         что в мире цветущем ему     после смерти                          не петь…

Ленинградская обл.,

пос. Приютино, 1957

СКАЗКА — СКАЗОЧКА

Влетел ко мне какой-то бес. Он был не в духе или пьян, и в драку сразу же полез: повёл себя, как хулиган! И я спросил: — А кто ты есть? Я не люблю таких гостей. Ты лучше с лапами не лезь: не соберёшь потом костей! Но бес от злости стал глупей, и стал бутылки бить в углу. Я говорю ему: — Не бей! Не бей бутылки на полу! Он вдруг схватил мою гармонь. Я вижу всё. Я весь горю! Я говорю ему: — Не тронь! Не тронь гармошку! — говорю… Хотел я, было, напрямик на шпагах драку предложить, но он взлетел на полку книг: ему ещё хотелось жить! Уткнулся бес в какой-то бред и вдруг завыл: — О, Божья мать! Я вижу лишь лицо газет, а лиц поэтов не видать… И начал книги из дверей швырять в сугробы декабрю… Он обнаглел, он озверел! Я… ничего не говорю.

Ленинград,

1960

ПОЭТ

..Глебу Горбовскому

Трущобный двор.                          Фигура на углу. Мерещится, что это Достоевский. И ходит холод ветреный и резкий. И стены погружаются во мглу. Гранитным громом                            грянуло с небес! Весь небосвод в сверкании и в блеске! И видел я, как вздрогнул Достоевский, как тяжело ссутулился, исчез. Не может быть,                       что это был не он! Как без него представить эти тени, и странный свет,                         и грязные ступени, и гром, и стены с четырёх сторон?! Я продолжаю верить в этот бред, когда в своё притонное жилище по коридору,                   в страшной темнотище, отдав поклон,                     ведёт меня поэт… Он, как матрос, которого томит глухая жизнь в задворках и в угаре. — Какие времена на свете, Гарри!.. — О! Времена неласковые, Смит… В моей судьбе творились чудеса! Но я клянусь                   любою клятвой мира, что и твоя освистанная лира ещё свои поднимет паруса! Ещё мужчины будущих времён, (да будет воля их неустрашима!) — разгонят мрак бездарного режима для всех живых и подлинных имён! …Ура, опять ребята ворвались! Они ещё не сеют и не пашут. Они кричат, они руками машут!.. Они как будто только родились! Они — сыны запутанных дорог… И вот,         стихи, написанные матом, ласкают слух отчаянным ребятам, хотя, конечно, всё это — порок!.. Поэт, как волк, напьётся натощак, и неподвижно,                      словно на портрете, всё тяжелей сидит на табурете. И все молчат, не двигаясь никак… Он говорит,                 что мы — одних кровей, и на меня указывает пальцем! А мне неловко выглядеть страдальцем, и я смеюсь,                  чтоб выглядеть живей! Но всё равно опутан я всерьёз какой-то общей нервною системой: случайный крик, раздавшись над богемой доводит всех                    до крика и до слез! И всё торчит: в дверях торчит сосед! Торчат за ним                      разбуженные тётки! Торчат слова! Торчит бутылка водки! Торчит в окне таинственный рассвет. Опять стекло оконное в дожде. Опять удушьем тянет и ознобом… …Когда толпа                     потянется за гробом, ведь кто-то скажет: "Он сгорел… в труде.'