1922
«Да, так: ни женщины нет у меня, ни друга…»
Да, так: ни женщины нет у меня, ни друга,
Я не люблю вино, постыли мне стихи.
Какая скучная мне свищет в уши вьюга:
Слова привычные, обычные грехи.
А лет немного мне: всего лишь двадцать восемь,
А восемь лет из них украдены войной, –
Весна короткая и сразу, сразу — осень,
И той уж нет: зима снежит над головой.
Но верю я… Да нет, я ни во что не верю,
Хоть раз не стану лгать ни Музе, ни себе:
Я только циркулем дела и песни мерю,
Чтоб до конца стоять в ненужной мне борьбе.
И этот хилый стих, и этот стих унылый
Я не литаврами, я стоном заключу:
Я в страшный век живу, когда одни могилы
Десною глиняной осклабились лучу.
Подумать, — Боже мой! — там, где когда-то Ризнич
Любила Пушкина, где синий пунш горел,
Теперь могильщики в четырехлетней тризне
Чумное миро льют на груды нищих тел.
Так кто же скажет мне, кто мне сказать посмеет,
Что я слабей других, что я увял, отцвел,
Когда у мужика издох последний вол,
Когда вселенная, почуя льды, коснеет?
1. III.1922
О БРИТВЕ
1
Бритвы нежная сталь
По ремню прозвенела тугому;
Мыла миндальный кусок;
Синяя –
В синем –
Вода;
Воздухом,
Пенным и жарким,
Облиты узкие скулы;
Всё как всегда.
Но зачем
Медлит у горла клинок?
2
Синим светом налилось окно.
Выцветает. Проступила комната.
Я недвижен; я один давно;
Все ушли, а вот и день надвинулся.
Отзвенело золото мое,
Укатилось юркими дукатами.
Точно шелковинка — лезвие
Бритвы, что распахнута на столике.
Но внимателен и жаден глаз:
Смотрит, ищет: зацепиться бы,
Переждать бы вывихнутый час,
Переждать — и всё пойдет по-старому.
Шарит, смотрит: пепел у мелка,
Цифры, цифры по сукну зеленому, –
А на блюдце ломтик балыка,
Точно сердоликовая бабочка.
3
Навзничь лег. А там, в кастрюле неба,
Синий пунш дымится и мерцает.
В жизни надо лишь вина и хлеба,
И еще — чего никто не знает.
Может быть, оно во сне являлось –
Только сна припомнить не умею;
Может быть, им бритва нагревалась,
Щекоча податливую шею.
Может быть, оно в Крыму случится…
Боже мой, зачем гадать напрасно?
Звездный пунш мерцает и клубится,
И оно так близко и так ясно.
1922
БЕТХОВЕН
То кожаный панцирь и меч костяной самурая,
То чашка саксонская в мелких фиалках у края,
То пыльный псалтырь, пропитавшийся тьмою часовен, –
И вот к антиквару дряхлеющий входит Бетховен.
Чем жить старику? Наделила судьба глухотою,
И бешеный рот ослабел над беззубой десною,
И весь позвоночник ломотой бессонной изглодан, –
Быть может, хоть перстень французу проезжему продан?
Он входит, он видит: в углу, в кисее паутины
Пылятся его же (опять они здесь) клавесины.
Давно не играл! На прилавок отброшена шляпа,
И в желтые клавиши падает львиная лапа.
Глаза в потолок, опустившийся плоскостью темной,
Глаза в синеву, где кидается ветер огромный,
И, точно от молний, мохнатые брови нахмуря,
Глядит он, а в сердце летит и безумствует буря.
Но ящик сырой отзывается шторму икотой,
Семь клавиш удару ответствуют мертвой немотой,
И ржавые струны в провалы, в пустоты молчанья,
Ослабнув, бросают хромое свое дребезжанье.
Хозяин к ушам прижимает испуганно руки,
Учтивостью жертвуя, лишь бы не резали звуки;
Мальчишка от хохота рот до ушей разевает, –
Бетховен не видит, Бетховен не слышит — играет!
1922
«Мне сладко думать, вспомнить любо…»
Мне сладко думать, вспомнить любо
О том, как жил, как умер он.
Его встречал я в залах клуба
За тихой партией в бостон.
Всегда приветливый и ровный,
Всегда в учтивом сюртуке, –
Он подневолен был бескровной,
Как бы асбестовой тоске.
Не раз мне видеть приходилось,
Как ночью поздней у окна
Сухая тень его томилась,
Не ожидающая сна…
Кто лю ему был? Книги, люди ль,
Мерцанье ль звезд, плесканье ль крыл?
Или невыстриженный пудель,
Что над его могилой выл?
Или тетрадь в тисненой коже,
Нетронутая двадцать лет, –
Мечты невоплощеной ложе
О сладком имени: поэт?..
Кто знает… Я вошел несмело.
Был черный пуст и гулок дом,
И тонкое пахнуло тело
Еще не отданным теплом.
Я видел, как большая муха
Порхнула от раскрытых глаз,
Как с кухни волокла стряпуха
С водою гретой медный таз.
И я подумал: слишком много,
Чтоб выдать, он в душе таил…
Пусть хоть бессмертие у Бога
Ему не будет выше сил.