Да, вас — о братья духу моему,
чьи образы в себе всю жизнь лелею,
друзья, которых не встречал милее, —
родных мечте моей, родных уму
и тех, кого любил, не знаю почему,
и оттого еще сильнее.
Ни людям, ни себе давно не лгу,
не обольщаю сердца ожиданьем
утешной вечности, ни упованьем
на встречу с вами вновь… Но не могу,
не вспоминать. Все, все на этом берегу
мне кажется воспоминаньем.
О, спутники мои! Со мной деля
восторги грез и мысли ненасытной
и творческой гордыни беззащитной,
вы были мне как милая семья,
пока не рухнула Российская земля
в бесправья хаос первобытный.
В те годы мир, весь мир казался наш,
любуясь им, росли мы все когда-то.
Любили мы и Русь, и Запад свято,
дворцы царей, Неву и Эрмитаж,
Петрова города блистательный мираж
уже в крови его заката.
В те годы Анненский-мудрец был жив,
учитель-друг, угасший слишком рано;
и Гумилев, и Блок (в те дни — не скиф:
он бурю звал, разбит, как утлый челн о риф
разъявшегося океана)…
Забытым с той поры утерян счет,
но вас забыть, взнесенных на высоты
Парнасские, — нельзя! Во дни забот,
борений, нужд, искали вы вперед
путей нехоженых, в слова вбирая мед,
бессмертья мед, как пчелы в соты.
Но кто из вас, кто страшно не погиб,
кто спасся, отстрадав урок жестокий
войны, усобиц, безрассудной склоки, —
от пуль, застенка и тюремных дыб?
Лишь тот, воистину, кто внял примеру рыб,
ушедших в темень вод глубоких.
О, сколькие меж вас, певцов-друзей,
мне доверяли сны, обиды, муки,
И женщины… Но нет! Одной лишь в руки
правило отдал я судьбы моей, —
одной поверив, знал, что коль изменит, с ней?
и смерти не прощу разлуки.
Я Музой называл ее, с собой
влюбленно уводил в лесные чащи,
где бьет родник из глуби говорящий.
И не она ли, день и ночь со мной,
и ныне призраков ко мне сзывает рой,
так укоризненно манящий.
Но жизнь идет… Ее не победит
ни рок живых, ни вопли всех убитых,
ни перекор надежд и слов изжитых.
Пусть — ночь еще! Весенний лес шумит
над тишиной плющом обросших плит
и лаврами гробниц увитых.
Musee de l’homme («Не человек еще, а низколобый…»)
Не человек еще, а низколобый,
косматый зверь на согнутых ногах, —
он страхом страшен, голодом и злобой,
мой пращур в незапамятных веках…
Под тяжкою пятой тысячелетий,
на горестном распутай времен,
могу ли верить я, как верят дети,
как верилось когда-то — в райский сон?
И призрака чураясь поневоле,
я зверя узнаю в своей крови,
свое бездушие — в бессловесной боли
дочеловеческой его любви.
Утишье («Ни ветерка, ни шороха…Безмолвны…»)
Ни ветерка, ни шороха… Безмолвны,
невыразимо-немы кущи леса.
Оцепенели кружевные волны,
не шелестнет ветвистая завеса…
Есть в этой недвижимости природы
какая-то бесплотная истома.
Всё от земли до высей небосвода
Так нежно-призрачно, так невесомо!
И мнится: время приостановилось
и оттого блаженно-тихо стало.
Ни ветерка, ни шороха… Застылость.
Вот — даже сердце биться перестало.
И сквозь листву туманно-кружевную,
как бы затянутую паутиной
я чувствую действительность иную,
касаюсь тайне всеединой.
Июнь («Слепительно хорош июньский день…»)
Слепительно хорош июньский день,
цветут луга и пахнут медом травы.
Прошелестят на берегу дубравы,
чуть зыблется березок тонких тень.
О, благодать! О, вековая лень!
Овсы да рожь, да нищие канавы.
Вдали-вдали — собор золотоглавый
и белые дымки от деревень.
Не думать, не желать… Лежать бы сонно,
прислушиваясь к шороху дубрав
среди густых, прогретых солнцем трав,
и — тишине и синеве бездонной
всего себя доверчиво отдав —
уйти, не быть… Бессмертно, упоенно!
Август («Спадает зной, хоть и слепят лучи…»)
Спадает зной, хоть и слепят лучи.
Дожата рожь и обнажились нивы.
Гул молотьбы в деревне хлопотливый,
на пажити слетаются грачи.
Люблю тебя, мой август, — горячи
твоих плодов душистые наливы,
люблю берез разросшихся завивы
и звезд падучих россыпи в ночи.
Люблю тебя, радушный, тороватый,
с охотами, с ауканьем, с груздем, —
люблю зайти далеко в бар косматый,
в грозу и бурю мокнуть под дождем
Не налюбуюсь на твои закаты,
повеявшие ранним сентябрем.
Ноябрь («Пошел снежок, запорошило путь…»)
Пошел снежок, запорошило путь.
В санях — беда, а не берут колеса,
того гляди, раскатишься с откоса,
да милостив Господь, уж как-нибудь!
В усадьбе от забот все смотрят косо,
зима не ждет и людям не дохнуть:
капусту рубят, мерзлую чуть-чуть,
валяют шерсть, просеивают просо.
Мелькают дни в трудах по пустякам,
а сумрак стелется туманно-сизый.
Взойдет луна, в серебряные ризы
оденет сад и тронет, по стенам
диванной, завитки тяжелых рам,
рояль в углу, паркеты и карнизы.
«Есть на пути земном рубеж…»
Есть на пути земном рубеж,
за ним — все призрачней земное:
и те ж виденья, и не те ж,
и грусть и радость — все иное.