23{335}
Черноволос и озаренно-розов,
твой образ вечно будет молодым,
но старюсь я, несбывшийся философ,
забытый враль и нищий нелюдим.
Ты древней расы, я из рода россов
и, хоть не мы историю творим,
стыжусь себя перед лицом твоим.
Не спорь. Молчи. Не задавай вопросов.
Мне стыд и боль раскраивают рот,
когда я вспомню все, чем мой народ
обидел твой. Не менее чем девять
веков легло меж нами. И мало —
загладить их — все лучшее мое.
И как мне быть? И что ты можешь сделать?
24{336}
В тебе семитов кровь туманней и напевней
земли, где мы с тобой ромашкой прорастем.
Душа твоя шуршит пергаментным листом.
Я тайные слова читаю на заре в ней.
Когда жила не здесь, а в Иудее древней,
ты всюду по пятам ходила за Христом,
волшбою всех тревог, весельем всех истом,
всей нежностью укрыв от разъяренных гребней.
Когда ж он выдан был народному суду
и в муках умирал у черни на виду,
а лоб мальчишеский был терньями искусан,
прощаясь и скорбя, о как забились вдруг
проклятьем всех утрат, мученьем всех разлук
ладони-ласточки над распятым Иисусом.
25{337}
Ты снилась нам, но втайне разумелось,
что ты отрады легкой не сулишь.
Забывши долг, с душой не пошалишь.
Тебя любили, в ком своя имелась.
В тебе ж царит заманчивая тишь,
ты от зари незримой раскраснелась,
и жажду ласк, и чувственную смелость
ты под покровом робости таишь.
И суть твою дано вдыхать немногим,
жнецам мечты, пытливцам одиноким.
Я боль и смерть из рук твоих приму.
Твой образ нежен, жалостлив и скорбен,
как лик Христа. Я вырвал душу с корнем
из чуждых недр и с ней припал к Нему.
26{338}
Наш общий друг, прозрев с позавчера,
любовью древней возлюбил Россию.
Любви иной ничем не пересилю,
хоть ей еще не срок и не пора.
Отрину бремя левого ребра,
раздую жар и зрение расширю,
и все, что прожил, брошу морю синю,
коли в нем нет духовного добра.
Я с детских лет не чту родства по крови.
Когда ж гроза все зримей, все багровей,
я мерой взял твой свет и доброту.
Великий грех — равнять людей и нелюдь.
Я стану всех одной любовью мерить,
и только с ней я братьев обрету.
27{339}
И мы укрылись от сует мирских
в скитах любви, где нежность — настоятель,
где ты, прижавшись, в небе ли, в объятье ль,
плыла сквозь жар в завороженный стих…
Вот сон другой: мы были в мастерских
у Эрнста Неизвестного. Ваятель
был с нами прост, как давнишний приятель,
но Бог дышал в мироподобьях сих.
И здесь был дух деянию опорой.
Не знали мы, ни день, ни час который,
и вышли в мир с величием в крови.
А там Москва металась и вопила,
там жизнь текла, которой сроду было
не до искусства и не до любви.
28{340}
Эрнст Неизвестный, будь вам зло во благо!
Моя ж хвала темна и бестолкова.
В сведенных мукой скалах Карадага
был тот же мрак, такая же Голгофа.
Кричат, как люди, глина и бумага,
крылатый камень обретает слово,
и нам, немым, вдвойне нужна отвага
живьем вдышаться в гения живого.
В его мозгу, что так похож на Дантов,
болят миры, клубится бой гигантов.
Биндюжник Бога, вечный работяга,
один, как перст, над ширью шквальной дали,
скажите, Эрнст, не вы ли изваяли
из лавы ада чудищ Карадага?