Все долговязые застенчивы,
а я к тому ж и сероглаз.
В таланты ладите… зачем же вы?
Душа гореть не зареклась.
Я — не в стихах, я — наяву еще,
я, как геолог, бородат,
я — работящий, я — воюющий,
меня подруги бередят.
На кой мне ляд писать загадочно,
чужую лиру брать внаем?
Россия, золотко, цыганочка,
звени в дыхании моем!
Да здравствуют мои заказчики —
строители и мастера!
Но и сирень держу в загашнике,
и алых капель не стирал.
Дарю любимой тело тощее,
иду тараном на врага, —
в стихах и днях — один и тот же я,
живые — сердце и строка.
ГАРМОНИЯ{446}
Гармония бывает разная.
Еще чуть-чуть пожившим мальчиком
я знал, что знамя наше — красное,
что жизнь добра, а даль заманчива.
С тех пор со мной бывало всякое —
бросало в жаркое и в зябкое,
вражда не отличалась логикой,
да и любовь была не легенькой…
Сказать ли пару слов об органах?
Я тоже был в числе оболганных,
сидел в тюрьме, ишачил в лагере,
по мне глаза девчачьи плакали.
Но, революцией обучен,
смотрел в глаза ей, не мигая,
не усомнился в нашем будущем
и настоящего не хаял.
Пусть будет все светло и зелено.
Ведь, если солнце и за тучами,
его жара в росе рассеяна,
в осанке женщины задумчивой,
в чаду очей, что сердцем знаемы,
в ознобе страсти, в шуме лиственном,
ну, и, конечно, в нашем знамени,
в том самом, ленинском, единственном.
Я знаю в ранах толк и в лакомствах,
и труд, и зори озорные.
О нет, на жизнь не стоит плакаться,
покуда в землю не зарыли.
В беде и в радости ни разу я
доспехи не таскал картонные.
Гармония бывает разная.
Я выстрадал тебя, Гармония.
* * *
Сколько б ни бродилось, ни трепалось{447}, —
а, поди, ведь бродится давно, —
от тебя, гремящая реальность,
никуда уйти мне не дано.
Что гадать: моя ли, не моя ли?
Без тебя я немощен и нищ.
Ты ж трепещешь мокрыми морями
и лесными чащами шумишь.
И опять берешь меня всего ты,
в синеве речной прополоскав,
и зовешь на звонкие заводы,
и звенишь — колдуешь в колосках.
Твой я воин, жаден и вынослив.
Ты — моя осмысленная страсть.
Запахи запихиваю в ноздри,
краски все хочу твои украсть.
Среди бед и радостей внезапных,
на пирах и даже у могил
не ютился я в воздушных замках
и о вечной жизни не молил.
Жить хочу, трудясь и зубоскаля,
роясь в росах, инеем пыля.
Длись подольше, смена заводская,
свет вечерний, добрые поля.
Ну, а старость плечи мне отдавит,
гнета весен сердцем не снесу, —
не пишите, черти, эпитафий,
положите желудем в лесу.
Не впаду ни в панику, ни в ересь.
Соль твоя горит в моей крови.
В плоть мою, как бешеные, въелись
ароматы терпкие твои.
Ну так падай грозами под окна,
кровь морозь дыханием «марусь», —
все равно, покуда не подохну,
до конца, хоть ты мне и не догма,
я тебе — малюсенький — молюсь.
* * *
Как Алексей Толстой и Пришвин{448},
от русской речи охмелев,
я ветром выучен и призван
дышать и думать нараспев.
О ритм реальности и прелесть!
Твои раздолье и роса
и мне до смерти не приелись,
и сам заказывал друзьям
идти, заглядывая в лица,
чем есть, с попутчиком делиться,
входить в колхозные дома,
смотреть багряные грома,
в трескучих рощах рыскать чертом,
веслом натруживать плечо
и обходиться хлебом черствым
да диким медом желтых пчел,