Выбрать главу
Все долговязые застенчивы, а я к тому ж и сероглаз. В таланты ладите… зачем же вы? Душа гореть не зареклась.
Я — не в стихах, я — наяву еще, я, как геолог, бородат, я — работящий, я — воюющий, меня подруги бередят.
На кой мне ляд писать загадочно, чужую лиру брать внаем? Россия, золотко, цыганочка, звени в дыхании моем!
Да здравствуют мои заказчики — строители и мастера! Но и сирень держу в загашнике, и алых капель не стирал.
Дарю любимой тело тощее, иду тараном на врага, — в стихах и днях — один и тот же я, живые — сердце и строка.
Не позднее 1965
               ГАРМОНИЯ{446}
Гармония бывает разная. Еще чуть-чуть пожившим мальчиком я знал, что знамя наше — красное, что жизнь добра, а даль заманчива.
С тех пор со мной бывало всякое — бросало в жаркое и в зябкое, вражда не отличалась логикой, да и любовь была не легенькой…
Сказать ли пару слов об органах? Я тоже был в числе оболганных, сидел в тюрьме, ишачил в лагере, по мне глаза девчачьи плакали.
Но, революцией обучен, смотрел в глаза ей, не мигая, не усомнился в нашем будущем и настоящего не хаял.
Пусть будет все светло и зелено. Ведь, если солнце и за тучами, его жара в росе рассеяна, в осанке женщины задумчивой,
в чаду очей, что сердцем знаемы, в ознобе страсти, в шуме лиственном, ну, и, конечно, в нашем знамени, в том самом, ленинском, единственном.
Я знаю в ранах толк и в лакомствах, и труд, и зори озорные. О нет, на жизнь не стоит плакаться, покуда в землю не зарыли.
В беде и в радости ни разу я доспехи не таскал картонные. Гармония бывает разная. Я выстрадал тебя, Гармония.
<1962–1965>
* * *
Сколько б ни бродилось, ни трепалось{447}, — а, поди, ведь бродится давно, — от тебя, гремящая реальность, никуда уйти мне не дано.
Что гадать: моя ли, не моя ли? Без тебя я немощен и нищ. Ты ж трепещешь мокрыми морями и лесными чащами шумишь.
И опять берешь меня всего ты, в синеве речной прополоскав, и зовешь на звонкие заводы, и звенишь — колдуешь в колосках.
Твой я воин, жаден и вынослив. Ты — моя осмысленная страсть. Запахи запихиваю в ноздри, краски все хочу твои украсть.
Среди бед и радостей внезапных, на пирах и даже у могил не ютился я в воздушных замках и о вечной жизни не молил.
Жить хочу, трудясь и зубоскаля, роясь в росах, инеем пыля. Длись подольше, смена заводская, свет вечерний, добрые поля.
Ну, а старость плечи мне отдавит, гнета весен сердцем не снесу, — не пишите, черти, эпитафий, положите желудем в лесу.
Не впаду ни в панику, ни в ересь. Соль твоя горит в моей крови. В плоть мою, как бешеные, въелись ароматы терпкие твои.
Ну так падай грозами под окна, кровь морозь дыханием «марусь», — все равно, покуда не подохну, до конца, хоть ты мне и не догма, я тебе — малюсенький — молюсь.
Не позднее 1965
* * *
Как Алексей Толстой и Пришвин{448}, от русской речи охмелев, я ветром выучен и призван дышать и думать нараспев.
О ритм реальности и прелесть! Твои раздолье и роса и мне до смерти не приелись, и сам заказывал друзьям
идти, заглядывая в лица, чем есть, с попутчиком делиться, входить в колхозные дома, смотреть багряные грома,
в трескучих рощах рыскать чертом, веслом натруживать плечо и обходиться хлебом черствым да диким медом желтых пчел,