от русской речи охмелев,
сквозь ночь лететь на помеле
и кликать голосом охрипшим,
как Алексей Толстой и Пришвин.
Бери в товарищи того ты,
кто никому не господин,
чьи руки знают вкус работы,
чьи ноги знают вкус пути,
кто слов не толк в бумажной ступке,
а знает толк в лихом поступке,
кто любит запах хвой и вод
и сам из вольных воевод.
Я — сын Двадцатого столетья,
но перед будущим в долгу,
и ни отстать, ни постареть я
с друзьями рядом не могу.
Шумим листвой, капелью брызжем,
по рощам бронзовым и рыжим,
светлы от женщин и дерев,
близки своим и рады пришлым,
как Алексей Толстой и Пришвин,
от русской речи охмелев.
Люди — радость моя
ГОРЯЧИЙ РЕМОНТ{449}
На цементном заводе
в печи получился прогар.
Были подняты на ноги
все мастера футеровки.
«Не полезу», — взмолился
один малодушный и робкий.
«Ну и брысь от греха!» —
бригадир его спатки прогнал.
Ночь стояла в степи
и казалась совсем нежилой.
Было очень темно.
Редко-редко снежинка порхала.
Печь сливалася с ночью.
Она разевала жерло.
Алым светом на ней
обозначилось место прогара.
Сто пятнадцать по Цельсию.
Тут уже не до дремот.
У стоявшего близко
спина на морозе взопрела.
Собирали народ.
Футеровщики были в сомбреро,
в куртках, в валенках все.
Ожидался горячий ремонт.
Для несведущих лиц
объясняю попутно и кратко:
печь — труба на опорах,
в ней вечно бушует циклон.
И когда от огня
кое-где нарушается кладка,
это пекло мостят
кирпичами и жидким стеклом.
Мастер обжига был
огорчен перерывом досадным:
вся работа насмарку,
а тут еще насморк схватил…
Но уже футеровщики
влазили тесным десантом,
и в густой черноте
разгоравшийся факел светил.
От косматого войлока
ставшие, как мексиканцы;
люди в жарком жерле
волочили кирпич на плече,
заливали стеклом,
чтоб тому кирпичу не ссыхаться,
и железные клинья
вбивали промеж кирпичей.
А потом выходили,
шатаясь от жуткого жара,
и водой из сифонов
плескали друг другу в тела.
И вся смена, вся степь
им ладони горелые жала.
И смеялись они,
и стояли в чем мать родила.
«Отвернитесь, девчата!» —
кричали и пламенем пахли.
И не раз, и не два
им дыханье в груди переймет.
Я б как заповедь взял,
отирая тяжелые капли,
что поэзия вся —
это тоже горячий ремонт.
* * *
Мы с детства трудились, как совесть велит, * [11]{450}
скитались в солдатской шинели.
Акации пахли, и шпанки цвели,
и птицы на ветках звенели.
Бывало, проснешься и шасть на крыльцо, —
и, шалостью души затронув,
дышала речушка хмельцой-мокрецой,
и пахло сиренью со склонов.
И мне ни за что, никогда, никуда
от памяти этой не деться.
Мы честно прожили былые года,
друзья и товарищи детства.
Но падали бомбы, поля пепеля,
стонала земля пригорюнясь.
Прощайте, девчонки! Прощайте, поля!
Моя опаленная юность!
И не была наша печаль коротка
в казармах военных училищ.
Вернулись — и нет над рекой городка,
от школы одни кирпичи лишь.
А за морем снова на юность, на мир
гремучие грузы подъемлют.
Так пусть же получше посмотрят они,
вглядятся попристальней в землю,
которую Грозный пытал и рубил,
Батый опрокидывал на кол,
в которой Чайковский мечтал и любил
и Чехов смеялся и плакал,
вернуться
11
Первоначальный вариант см. с. 733 /В файле — Раздел 3; Из рукописного сборника 1953 года; «Прощайте, деревья! Прощайте, поля!..» —