МАРЛЕНЕ{555}
Лет четырнадцать назад
жизнь была совсем иная,
как, пьянея без вина, я
целовал твои глаза.
Без прощания расстаться
нам судилося — и вот
с той поры немало вод
улетучилось в пространство.
Жарким спорам, мукам крестным
подвела душа итог.
Кто-то предал, кто-то сдох,
кто-то заново воскреснул.
У меня светлеет темя,
голова твоя седа,
но такими же, но теми
мы остались навсегда.
Избегаем глаз начальства,
в спорах лезем на рожон,
в сердце детство бережем, —
а встречаемся нечасто.
Если спросишь: есть ли злость? —
я отвечу: да, конечно! —
оттого, что не пришлось
для тебя купить колечка.
Враг страданья стародавний,
мастер счастья нескупой,
в вечной ссоре я с тобой,
божество моих страданий.
Утоли мою вражду,
потуши мой жар угрюмый:
в жажде мщения и глума
я всю жизнь тебя прожду.
Но нигде не разлюблю
ни мечты твоей, ни сердца.
Мне до смерти в них смотреться
под «ха-ха» и «улю-лю».
Ну зачем тебе краснеть?
Это ж правда, а не трели,
что в глаза твои смотрели
одиночество и смерть.
Как бы ни было в начале,
что б ни сделалось потом,
я горжусь твоим путем,
всеми днями и ночами.
В век мучительного счастья,
возвышающих потерь,
жаль не кончиться, поверь,
жальче было б не начаться.
Мир нарушен, всё — по швам.
Не одна ли против ста ты
там, где прется в протестанты
обывательская шваль?
О, я знаю их давно
и словами не бросаюсь.
Из страстей людских дано
целых две им: страх и зависть.
Ну, а как ты мне близка,
мы с тобою знаем сами.
Нас, наверное, тесали
из единого куска.
Между сплетников ученых
и начитанных мещан
ты — тот лебедь, что вмещал
андерсеновский утенок.
В эти гордые-года
позабыть про серп и молот
те, другие, может, смогут, —
мы не сможем никогда.
Чем мучительнее тяжесть,
тем лучистей голова, —
и еще не раз ты скажешь
донкихотские слова.
И опять я разгорюсь
вопреки ветрам и снегу.
Так откуда ж эта, к смеху
примешавшаяся грусть?
Ты — в мечтах, а я бы рад
хоть сейчас с тобой под кустик.
Да под кустик нас не пустят —
засмеют, отговорят.
Враг мой милый, отвернись:
что-то ветер взоры студит.
Пусть же вечно мир наш будет
ветрен, пламен и волнист.
Шут с тобою, жажда ласк!
Стиснем зубы, потому что
невозможное — ненужно.
Нас работа заждалась.
Работяга и сержант,
и люблю, а не могу я
хоть на миг тебя, нагую,
сердцем к сердцу подержать.
Потому-то, а не вдруг,
от лукавого избавлен, —
с комприветом — Чичибабин,
самый лучший враг и друг.
* * *
Мне снится небо в молниях и клочьях{556},
и как в ладони плачут технари,
и льется дождь, и умирает летчик,
военный летчик Сент-Экзюпери.
Воздушный пахарь, ладивший с мотором,
дитя Парижа, весен и лесов,
он не дожил до возраста, в котором
мы представлять привыкли мудрецов.
В нем пели птицы нежности и ночи,
в наш быстрый век из вечности посол,
аристократ, он понял люд рабочий,
ламанчский шут, он в летчики пошел.
И стал бойцом, и принял бой с фашизмом
за жизнь людей, за души горемык,
и он лежал, обуглен и безжизнен,
в ночных обломках, дымных и немых.
И кто-то звал: «О всемогущий Боже!
Ты был всегда и Ты пребудешь впредь,
Ты благ и мудр, о Боже, отчего же,
чтоб стать бессмертным, нужно умереть?»