Выбрать главу
Тут, как ни усердствуй и как ни жалей, не вместишь то сердце ни в чей мавзолей.
Бросаться спасать бы, да кто тебе он-то? Добро бы писатель, а то — член Литфонда…
Политик убогий, большой говорун, пришелся эпохе не ко двору.
Умом не богаты и сердцем черны, «так вот чепуха-то» — решили чины.
Для крика, для вопля лоснящейся рожи и премия Нобеля — повод хороший.
По голову полон неспетых поэм, он так и не понял, за что и зачем.
Тонки его руки — не раб, не солдат — соленые струйки сбегают со лба.
На окнах шторы, а жизнь нелегка. Ждать чуда? Да что вы! Откуда и как?
Словесная удаль — не козырь для псов… Он взял и умер. Вот и всё.
<1960>
ВОСПОМИНАНИЕ ОБ ЭРЕНБУРГЕ{40}
От нечестивых отмолчится, а вопрошающих научит Илья Григорьевич, мальчишка, всему великому попутчик.
Ему, как пращуру, пращу бы — и уши ветром просвистите. Им век до веточки прощупан, он — озорник и просветитель.
Чтоб не совела чайка-совесть, к необычайному готовясь,
чтоб распознать ихтиозавра в заре светающего завтра.
Седьмой десяток за плечами, его и жгли и запрещали, а он, седой, все так же молод — и ничего ему не могут.
Ему сопутствуют, как видно, едва лишь путь его начался, любовь мазил и вундеркиндов и подозрительность начальства.
Хоть век немало крови попил, а у жасмина нежен стебель, и струйки зыблются, и тепел из трубки высыпанный пепел.
И мудрость хрупкая хранится, еще не понятая всеми, в тех разношерстных, чьи страницы переворачивает время.
И чувство некое шестое вбирает мира темный трепет. Он знает более, чем стоит, и проговариваться дрейфит.
Я все грехи его отрину и не презрю их по-пустому за то, что помнит он Марину и верен свету золотому.
Таимой грустью воспаривши в своем всезнанье одиноком, легко ли помнить о Париже у хмурого Кремля под боком?
Чего не вытерпит бумага! Но клятвы юности исполнит угомонившийся бродяга, мечтатель, Соловей-разбойник.
Сперва поэт, потом прозаик, неистов, мудр, великолепен, он собирает и бросает, с ним говорят Эйнштейн и Ленин.
Он помнит столько погребенных и, озарен багряным полднем, до барабанных перепонок тревогой века переполнен.
Не знаю, верит ли он в Бога, но я люблю такие лица — они святы, как синагога. Мы с ним смогли б договориться.
1960
          ПУШКИН — ОДИН{41}
А личина одна у добра и у лиха, всё живое во грех влюблено, — столько было всего у России великой, что и помнить про то мудрено.
Счесть ли храмы святые, прохлады лесные, Грусть и боль неотпетых гробов? Только Пушкин один да один у России — ее вера, надежда, любовь.
Она помнит его светолётную поступь и влюбленность небесную глаз, и, когда он вошел в ее землю и воздух, в его облик она облеклась. А и смуты на ней, и дела воровские, и раздолье по ним воронью, — только Пушкин один да один у России — мера жизни в безмерном краю.
Он, как солнце над ней, несходим и нетленен, и, какой бы буран ни подул, мы берем его там и душою светлеем, укрепляясь от пушкинских дум. В наши сны, деревенские и городские, пробираются мраки со дна, — только Пушкин один да один у России, как Россия на свете одна.
Так давайте доверимся пушкинским чарам, сохраним человечности свет, и да сбудутся в мире, как нам обещал он, Божий образ и Божий завет. Обернутся сказаньем обиды людские на восходе всемирного дня, — только Пушкин один да один у России, как одна лишь душа у меня.