– Варвары! – гремел Бутронца. – Вы не любите, а душите искусство, чтобы черт вас взял! И я мог жениться на тебе, немецкая холодная кровь?! И я мог, глупец, свободного, как ветер, человека, орла, серну, одним словом, артиста, привязать к этому куску льда, сотканному из предрассудков и мелочей… Diablo!!![5] Ты – лед! Ты – деревянная, каменная говядина! Ты… ты дура! Плачь, несчастная, переваренная немецкая колбаса! Муж твой – артист, а не торгаш! Плачь, пивная бутылка! Это вы, Зинзага? Не уходите! Подождите! Я рад, что вы пришли… Посмотрите на эту женщину!
И Бутронца левой ногой указал на Каролину. Каролина заплакала.
– Полноте! – начал Зинзага. – Что вы ссоритесь, дон Бутронца? Что сделала вам донна Бутронца? Зачем вы доводите ее до слез? Вспомните вашу великую родину, дон Бутронца, вашу родину, страну, в которой поклонение красоте тесно связано с поклонением женщине! Вспомните!
– Я возмущен! – закричал Бутронца. – Вы войдите в мое положение! Я, как вам известно, принялся по предложению графа Барабанта-Алимонда за грандиозную картину… Граф просил меня изобразить ветхозаветную Сусанну… Я прошу ее, вот эту толстую немку, раздеться и стать мне на натуру, прошу с самого утра, ползаю на коленях, выхожу из себя, а она не хочет! Вы войдите в мое положение! Могу ли я писать без натуры?
– Я не могу! – зарыдала Каролина. – Ведь это неприлично!
– Видите? Видите? Это – оправдание, черт возьми?
– Я не могу! Честное слово, не могу! Велит мне раздеться да еще стать у окошка…
– Мне так нужно! Я хочу изобразить Сусанну при лунном свете! Лунный свет падает ей на грудь… Свет от факелов сбежавшихся фарисеев бьет ей в спину… Игра цветов! Я не могу иначе!
– Ради искусства, донна, – сказал Зинзага, – вы должны забыть не только стыдливость, но и все… чувства!..
– Не могу же я пересилить себя, дон Зинзага! Не могу же я стать у окна напоказ!
– Напоказ… Право, можно подумать, донна Бутронца, что вы боитесь глаз толпы, которая, так сказать, если смотреть на нее… Точка зрения искусства и разума, донна… такова, что…
И Зинзага сказал что-то такое, чего умному человеку нельзя ни в сказке сказать, ни пером написать, – что-то весьма приличное, но крайне непонятное.
Каролина замахала руками и забегала по комнате, как бы боясь, чтобы ее насильно не раздели.
– Я мою его кисти, палитры и тряпки, я пачкаю свои платья о его картины, я хожу на уроки, чтобы прокормить его, я шью для него костюмы, я выношу запах конопляного масла, стою по целым дням на натуре, все делаю, но… голой? голой? – не могу!!!
– Я разведусь с тобой, рыжеволосая гарпигия! – крикнул Бутронца.
– Куда же мне деваться? – ахнула Каролина. – Дай мне денег, чтобы я могла доехать до Берлина, откуда ты увез меня, тогда и разводись!
– Хорошо! Кончу Сусанну и отправлю тебя в твою Пруссию, страну тараканов, испорченных колбас и трихины! – крикнул Бутронца, незаметно для самого себя толкая локтем в грудь Зинзагу. – Ты не можешь быть моей женой, если не можешь жертвовать собою для искусства! Ввввв… Ррр… Диабло!
Каролина зарыдала, ухватилась за голову и опустилась на стул.
– Что ты делаешь? – заорал Бутронца. – Ты села на мою палитру!!
Каролина поднялась. Под ней действительно была палитра со свежеразведенными красками… О, боги! Зачем я не художник? Будь я художником, я дал бы Португалии великую картину! Зинзага махнул рукой и выскочил из 148 номера, радуясь, что он не художник, и скорбя всем сердцем, что он романист, которому не удалось пообедать у художника.
У дверей 147 номера его встретила бледная, встревоженная, дрожащая жилица 113 номера, жена будущего артиста королевских театров, Петра Петрученца-Петрурио.
– Что с вами? – спросил ее Зинзага.
– Ах, дон Зинзага! У нас несчастье! Что мне делать? Мой Петр ушибся!
– Как ушибся?
– Учился падать и ударился виском о сундук.
– Несчастный!
– Он умирает! Что мне делать?
– К доктору, донна!
– Но он не хочет доктора! Он не верит в медицину и к тому же… он всем докторам должен.
– В таком случае сходите в аптеку и купите свинцовой примочки. Эта примочка очень помогает при ушибах.
– А сколько стоит эта примочка?
– Дешево, очень дешево, донна.
– Благодарю вас. Вы всегда были хорошим другом моего Петра! У нас осталось еще немного денег, которые выручил он на любительском спектакле у графа Барабанта-Алимонда… Не знаю, хватит ли?.. Вы… вы не можете дать немного взаймы на эту оловянную примочку?
– Свинцовую, донна.
– Мы вам скоро отдадим.
– Не могу, донна. Я истратил свои последние деньги на покупку трех стоп бумаги.
– Прощайте!
– Будьте здоровы! – сказал Зинзага и поклонился.
Не успела отойти от него жена будущего артиста королевских театров, как он увидел пред собою жилицу 101 номера, супругу опереточного певца, будущего португальского Оффенбаха, виолончелиста и флейтиста Фердинанда Лай.
– Что вам угодно? – спросил он ее.
– Дон Зинзага, – сказала супруга певца и музыканта, ломая руки, – будьте так любезны, уймите моего буяна! Вы друг его… Может быть, вам удастся остановить его. С самого утра бессовестный человек дерет горло и своим пением жить мне не дает! Ребенку спать нельзя, а меня он просто на клочки рвет своим баритоном! Ради бога, дон Зинзага! Мне соседей даже стыдно за него… Верите ли? И соседские дети не спят по его милости. Пойдемте, пожалуйста! Может быть, вам удастся унять его как-нибудь.
– К вашим услугам, донна!
Зинзага подал жене певца и музыканта руку и отправился в 101 номер. В 101 номере между кроватью, занимающею половину, и колыбелью, занимающею четверть номера, стоял пюпитр. На пюпитре лежали пожелтевшие ноты, а в ноты глядел будущий португальский Оффенбах и пел. Трудно было сразу понять, что и как он пел. Только по вспотевшему, красному лицу его и по впечатлению, которое производил он на свои и чужие уши, можно было догадаться, что он пел и ужасно, и мучительно, и с остервенением. Видно было, что он пел и в то же время страдал. Он отбивал правой ногой и кулаком такт, причем поднимал высоко руку и ногу, постоянно сбивал с пюпитра ноты, вытягивал шею, щурил глаза, кривил рот, бил кулаком себя по животу… В колыбели лежал маленький человечек, который криком, визгом и писком аккомпанировал своему расходившемуся папаше.
– Дон Лай, не пора ли вам отдохнуть? – спросил Лая вошедший Зинзага.
Лай не слышал.
– Дон Лай, не пора ли вам отдохнуть? – повторил Зинзага.
– Уберите его отсюда! – пропел Лай и указал подбородком на колыбель.
– Что это вы разучиваете? – спросил Зинзага, стараясь перекричать Лая. – Что вы разу-чи-ва-ете?
Лай поперхнулся, замолк и уставил глаза на Зинзагу.
– Вам что угодно? – спросил он.
– Мне? Гм… Я… то есть… не пора ли вам отдохнуть?
– А вам какое дело?
– Но вы утомились, дон Лай! Что это вы разучиваете?
– Кантату, посвященную ее сиятельству графине Барабанта-Алимонда. Впрочем, вам какое дело?
– Но уже ночь… Пора, некоторым образом, спать…
– Я должен петь до десяти часов завтрашнего утра. Сон нам ничего не даст. Пусть спят те, кому угодно, а я для блага Португалии, а может быть и всего света, не должен спать.
– Но, мой друг, – вмешалась жена, – мне и ребенку нашему хочется спать! Ты так громко кричишь, что нет возможности не только спать, но даже сидеть в комнате!
– Коли захочешь, так заснешь!
Сказавши это, Лай ударил ногой такт и запел.
Зинзага заткнул уши и как сумасшедший выскочил из 101 номера. Пришедши в свой номер, он увидел умилительную картину. Его Амаранта сидела за столом и переписывала начисто одну из его повестей. Из ее больших глаз капали на черновую тетрадку крупные слезы.