В день второго спектакля, утром, появился в «Последних новостях» критический отзыв о представлении, и шел я в театр предубежденный. Если «осудили», да еще такого хорошего писателя, значит, правда — дело плохо! <…> Я был приятно поражен <…>.
После первого акта — в публике недоумение: «Почему же говорили, что это плохо?.. Да нет, это совсем хорошо!»
Первый акт смотрели с неослабным интересом. Мастерские диалоги, отличная постановка, превосходное исполнение. Что за притча!.. После второго акта стало понятно, почему зрители разделились на два лагеря: замысел автора и его выполнение не могли не вызвать спора.
Феноменальная трусость Трощейкина доводит его, а вслед за ним и жену, до кошмара, до полубредовых видений. Сквозь призму переживаемого героями страха, в карикатурно преувеличенном виде, с обычными чертами их характеров, но доведенными до чудовищно-нелепых размеров, представлены гости. Это было очень хорошо сделано, ловко сыграно и вызывало взрывы хохота в публике. Разумеется, не все в зрительном зале освоились с внезапным переходом, и не всё звучало убедительно. Почему у любовника Любы вдруг выросли длинные, как иглы, усы и в петлице появился какой-то невероятный цветок, величиной с тарелку, а ведет он себя точно так, как в первом акте<?>. Почему, когда свет слабеет на сцене, а бред Трощейкина достигает пароксизма, появляется, как Мефистофель, страшная фигура Щели, и испуганный художник, показывая на гостей в полутьме, говорит: «Мы здесь одни. Эти рожи я сам намалевал»? По пьесе, кажется, тут, правда, опускается посреди сцены занавес с намалеванными рожами… По техническим условиям, наш театр сделать этого, очевидно, не мог.
От таких причин, по-моему, и возникли некоторые недоразумения, помешавшие части публики освоиться с замыслом автора. Возможно, что и замысел третьего акта стал бы яснее, если бы развязка его — заключительные слова Мешаева — говорились несколько иначе и В. Чернявский не ограничил бы свою роль только «бытовыми тонами». Ведь в третьем акте смешение действительности с бредом продолжается…
Затем выступил постановщик пьесы Ю. Анненков, дав интервью «Последним новостям», отчасти разъяснительного свойства:
Я считаю, что за последние годы в русской литературе «Событие» является первой пьесой, написанной в плане большого искусства <…> Русские писатели разучились писать незлободневно для театра. Сирин пробил брешь. Его пьеса, при замене собственных имен, может быть играна в любой стране и на любом языке с равным успехом. Если говорить о родственных связях «События», то здесь яснее всего чувствуется гоголевская линия. Однако еще заметнее родство «События» с гравюрами Хогарта.
<…> «Событие» написано на редкость живым, типичным языком <…> нашей теперешней, подпорченной, бесстильной, разорванной речью. Эта особенность «События» устраняет обычную условность театральной пьесы и делает ее исключительно жизненной, правдивой. Жизненная правдивость «События» подчеркивается еще тем, что драма тесно переплетена с комедией, реальность — с фантастикой. Последнее обстоятельство особенно существенно, так как, на мой взгляд, нет ничего более условного, чем так называемые «натуралистические пьесы»
Вскоре появилась заметка режиссера и театрального критика Ю. Сазоновой, предложившей рассматривать «Событие» как «попытку создания нового сценического жанра»: «Попытки в таком роде уже делались на французской сцене молодыми авторами, бравшими тему одиночества и стремившимися передать в сценическом плане не внешние, а внутренние события, — писала она, — но до сих пор полностью осуществить такой замысел не удавалось. Характер творчества Сирина помог ему сделать такую попытку» (Ю. Сазонова. В русском театре // Последние новости. 1938. 19 марта).
Нью-Йоркская постановка «События» не имела такого успеха, как парижская, и о ней почти не писали, зато в защиту своей пьесы впервые выступил Набоков, задетый рецензией, напечатанной в одной из самых уважаемых русских газет в США. Автор ее прямо писал, что «во втором отделении Сирин сводит счеты с писателем, явно принадлежащим к нашей эмиграции и всем нам известным. Шарж, надо отдать справедливость, удался блестяще. <…> Г. Далматов в роли писателя Петра Николаевича <…> понял, кого Сирин имел в виду…» (М Железное. «Событие» В. В. Сирина // Новое русское слово. 1941. 6 апр.). Набоков немедленно отправил редактору газеты следующее письмо: