А мне любопытно: он объявится или нет. Ведь на улице ты его, наверное, как-нибудь встретишь.
Есть одна вещь… Вот, как его Алеша ударил по щеке, когда Миша его держал. Воспользовался. Это меня всегда преследовало, всегда жгло, а теперь жжет особенно. Может быть, потому, что я чувствую, что Леня никогда мне не простит, что я это видела.
Какое это было вообще дикое время… Господи! Что с тобой делалось, когда ты решила порвать, помнишь? Нет, ты помнишь?
Глупо я поступила, а? Такая идиотка.
Мы сидели с тобой в темном саду, и падали звезды, и мы обе были в белых платьях, как привидения, и табак на клумбе был, как привидение, и ты говорила, что не можешь больше, что Леня тебя выжимает: вот так.
Еще бы. У него был ужасающий характер. Сам признавался, что не характер, а харакири. Бесконечно, бессмысленно донимал ревностью, настроениями, всякими своими заскоками. А все-таки это было самое-самое лучшее мое время.
А помнишь, как папа испуганно говорил, что он темный делец: полжизни в тени, а другая половина зыбкая, зыбкая, зыбкая.
Ну, это, положим, никто не доказал. Лене просто все очень завидовали, а папа вообще считал, что, если заниматься денежными операциями, ничем, в сущности, не торгуя, человек должен сидеть либо за решеткой банка, либо за решеткой тюрьмы. А Леня был сам по себе.
Да, но это тоже повлияло тогда на тебя.
На меня все насели. Миша сидел всей своей тушей. Мама меня тихонько подъедала, как собака ест куклу, когда никто не смотрит. Только ты, моя душенька, все впитывала и ничему не удивлялась. Но, конечно, главное, я сама: когда я по нашим свиданиям в парке представляла себе, какова будет с ним жизнь в доме, то я чувствовала — нет, это нельзя будет выдержать: вечное напряжение, вечное электричество… Просто идиотка.
А помнишь, как он, бывало, приходил мрачный и мрачно рассказывал что-нибудь дико смешное. Или как мы втроем сидели на веранде, и я знала, что вам до крика хочется, чтоб я ушла, а я сидела в качалке и читала Тургенева, а вы на диване, и я знала, что, как только уйду, вы будете целоваться, и поэтому не уходила.
Да, он меня безумно любил, безумно невезучей любовью. Но бывали и другие минуты, — совершенной тишины.
Когда папа умер и был продан наш дом и сад{8}, мне было обидно, что как-то в придачу отдается все, что было в углах нашептано, нашучено, наплакано.
Да, слезы, озноб… Уехал по делам на два месяца, а тут подвернулся Алеша, с мечтами, с ведрами краски. Я притворилась, что меня закружило, — да и Алеши было как-то жаль. Он был такой детский, такой беспомощный. И я тогда написала это ужасное письмо Лене: помнишь, мы смотрели с тобой посреди ночи на почтовый ящик, где оно уже лежало, и казалось, что ящик разбух и сейчас разорвется, как бомба.
Мне лично Алеша никогда не импонировал. Но мне казалось, что у тебя будет с ним замечательно интересная жизнь, а ведь мы до сих пор, собственно, не знаем, великий ли он художник или чепуха. "Мой предок, воевода четырнадцатого века, писал «Трощейкин» через «ять»{9}, а посему, дорогая Вера, прошу и вас впредь писать так мою фамилию".
Да, вот и выходит, что я вышла замуж за букву «ять»{10}. А что теперь будет, я совершенно не знаю… Ну скажи: почему у меня было это бесплатное добавление с Ревшиным? На что это мне: только лишняя обуза на душе, лишняя пыль в доме. И как это унизительно, что Алеша все отлично знает, а делает вид, что все чудно. Боже мой, Верочка, подумай: Леня сейчас за несколько улиц от нас, я мысленно все время туда ускакиваю и ничего не вижу.
Входит Марфа с двумя мячами. Это краснолицая старуха с двумя мясистыми наростами на висках и у носа.
Во всяком случае, все это безумно интересно.
Марфа убирает чашку от кофе.
А что купить к чаю-то? Или вы сами?
Нет, уж вы, пожалуйста. Или, может быть, заказать по телефону? Не знаю, — я сейчас приду и скажу вам.
Вбегает Трощейкин. Марфа уходит.
Ну что?