— Дед, вылитый дед. Весь, как есть, — заморгала часто глазами. — Пойдем, сынок, в хату, хотя там такой беспорядок… Думала, уберусь немного, успею — ведь знала, что приедешь, ожидала и — не успела…
Только теперь вылез из будки и виновато — проспал гостя — завилял хвостом старый черный пес с белой мордой и белыми лапами.
— Эх ты, лодырь, — упрекнул его Миша, потрепав за ухом, и пес радостно завертелся, запрыгал, стараясь дотянуться лапами до Мишиной груди.
— Совсем состарился. Отец подмогу уже принес… И ничего, ладят в одной будке, — сказала мать, кивнув на щенка, который выглядывал из сеней.
— Отец на работе?
— Сено возит. Наказывала, чтобы не опаздывал. Сегодня же соберемся вечером. Вчера закололи кабанчика, готовились…
— На ужин хватит? — пошутил сын.
— Хватит… Лишь бы здоровья хватило съесть…
— На это пока не жалуемся…
— Оно же так, сынок: ешь, пока рот свеж. Ты раздевайся, а я тут скоренько соберу на стол…
Она сновала скорым неслышным шагом то в погреб, то в сени, то к печи, а Михаил снял шинель и китель, сунул ноги в легкие домашние тапочки — они стояли у порога, словно ожидали его все это время, пока он странствовал по свету, и только теперь по-настоящему ощутил, что он дома, как будто и не ездил никуда. Ему было приятно ощущение легкости, охватившей его, будто вместе с шинелью и кителем он снял с себя невидимую ношу, избавился от всех забот. А главной заботой все эти последние месяцы, как ни странно, было ожидание поездки домой. Казалось, море, служба забрали его всего, он вжился в строгий армейский быт, жил его предписанным, аргументированным ритмом, и этот ритм не был ему в тягость, можно сказать, стал второй натурой, а когда стало известно, что подписан приказ на отпуск, — ожило, защемило все, что было связано с домом, с тем далеким, неотесанным деревенским парнем, каким он когда-то был. Хотя что значит — «неотесанным»? Тогда был один человек, теперь — другой, и Михаила радовало, что эти два таких далеких друг другу человека могут так мирно уживаться в нем.
Когда на столе уже стоял обед, будя воспоминания тонкими знакомыми домашними запахами, на улице затахкал трактор, и по двору размашистым шагом прошел отец. И вот он по-медвежьи занял весь дверной проем и в следующую минуту сгреб сына, сжимая в крепких объятиях.
После обеда Михаил пошел к бабе Зосе. Она жила у тетки Нины, старшей своей дочери, и пройти нужно было все село. Из сеней, пригибая голову, он ступил в хату. Тетка Нина стояла у порога, словно ждала его.
— Ми-и-ша, ты ли это?! — расплылась она всем широким лицом, поцеловала и засмеялась здоровым грудным смехом открытого человека: — Ой, как давно с усатыми не целовалась!
— С кем это ты там целуешься? — послышался слабый голос из боковушки.
— Со мной, баба Зося, — ответил Миша и шагнул за перегородку.
Баба Зося лежала на кровати возле печи. Высоко на подушке была видна только ее голова — нечто белое, сморщенное, как вымоченное яблоко, и на этом белом в темных впадинах глазниц кругло блестели глаза — с какой-то своей застарелой думой.
— Внучек… Приехал! — и удивилась, и обрадовалась старуха. Глухой хрипловатый голос выдавал, что она лежит давно и давно не была на свежем воздухе.
— Ага, приехал. А что это ты, баба Зося, разлеглась, как после жнива? Или, может, помирать надумала?
Михаил хотя и давно не был дома, а те короткие наезды после сдачи сессий, когда хочется все увидеть, всюду успеть, вряд ли можно брать в расчет, — в душе остался тем же деревенским парнем, каким был когда-то, и деревенского говора не утратил и не чурался его. Ему и самому было приятно чувствовать себя так, словно он уезжал из дома на короткий срок и вот возвратился. И теперь он сказал «разлеглась» и «жниво» намеренно грубовато-шутливым топом, чтобы вернуть себя того, давнего, и как будто в самом деле ощутил все, что было за словом «жниво» — и пыль, и духоту, и жажду, и желание прилечь в тени, выпростать ноги и лежать, закрыв глаза, слушать звон неба. Он ступил ближе к кровати, но тетка Нина потянула его за рукав:
— Что ты, с холода? Обогрейся немного.