— Так уж и однаковы, — не то рассмеялась, не то осерчала Ганна. — Были бы все однаковы, то не было б всяких… разных.
Игнат понял, что копнул не в ту сторону, поворотил обратно.
— Заняли, значит, мы городок, ну, может, как наши Осиповичи, потому что Бобруйск уже намного больше. Заняли наши, мы пришли после, мы — тыл, боевое обеспечение, ремонт, мастерские. Боев больших там считай что и не было, то и у нас работы немного… И один раз мы вышли в город, увольнительную дали нам — помощнику начальника мастерской Ивану Новосельцеву и мне. Интересно поглядеть, что за город. Когда еще доведется. Городок аккуратный, чистый, как на картинке. Его и не бомбили и не обстреливали: они боялись в котел попасть, отступили, а мы заняли. Домишки прижались один к другому, крыши по большей части острые, черепицей крытые, вроде нашей мельницы. И — ни живой души: городок бытта вымер. Идем по улице, автоматы, конечно, при нас, но не по себе как-то: не может быть, чтобы город остался, а людей не было. Знаем, что есть, и, конечно, видят нас, только не показываются. Бытта попали в какое-то безлюдное мертвое царство.
Иван Новосельцев хлопец высокий, стройный и грамотный. Он и по-немецки хорошо понимал — и говорить, и читать. Как признался потом, он с немцами еще до войны встречался, приезжали какие-то спецы к ним на завод. Ходим. Он читает, пересказывает мне, где какая лавка, цирульня, и все равно неприкаянно на душе. И еще, скажу вам, видел я, как немцы оставляли наши города и что от них оставалось, и злость на них берет даже за этот городок: вот же чистенький, целехонький, и окна, и витрины. Это я про себя. А приказ суровый: не трогать ничего, иначе… И вот Новосельцев остановился перед одним двухэтажным домом — что он там прочитал, не знаю, но как-то хитро усмехнулся и спрашивает у меня:
«Зайдем?»
«А что это?» — спрашиваю в свою очередь.
«Что-то веселое, — говорит. И — по-немецки название этому дому. — Зайдем, а?»
Не понимаю, правду он говорит или брешет. Брешет, видать, но вижу: очень уж интересно ему знать, что там, за этими дверьми. А двери красивые, по краям красной медью обшиты, железные выкрутасы разные, и все так мудрено переплетено, вроде как и не металл это, а, допустим, лоза. На что Максим, наш коваль, может сделать такое, что на загляденье, попотевши, а тут не знаю, что и он сказал бы. За железом фигурное стекло темно-желтое. Скажу, и меня любопытство взяло, хоть я и старше его, и приказ имеем категорический: в ихние дома — ни богу ногой, чтоб ничего такого. Было, что и пропадали люди ни за что: вошел и не вышел, откуда ты знаешь, кто за теми дверьми. И под трибунал можно пойти. А что такое трибунал, когда война на сгон идет, победа, считай, впереди светит, оркестры скоро марш заиграют. Но опять же, быть там и ни глазом не глянуть ни в одну хату — никто не поверит, во как ты, — Игнат повернулся к Ганне.
— А что я? — засмеялась Ганна. — Я — баба. Мне все интересно.
Игнат достал трубку, хотел было закурить, но Андрей удержал его за руку, показал на чарки. Выпили. Игнат опять взял трубку. Набил ее, раскурил, затянулся и словно бы повеселел, озорным глазом кинул на Ганну.
— Говорю Новосельцеву: ладно, хоть ты и выдумываешь, но где наше не пропадало, пошли.
Заходим за эти двери, а там прихожая, два дивана мягких, столик на низких ножках. Выходит женщина, пожилая, но аккуратная, чистенькая. Новосельцев сказал ей что-то. Она исчезла и тут же вернулась с двумя альбомами. Вопщетки, сели мы, начали смотреть альбомы, фотокарточки. Красивые девчата такие, молодые, которая так сидит, которая эдак, которая курит, а которая смеется…
— А одеты во что? — добивается своего Ганна.
— А во, в чем мать родила.
— Совсем?
— И совсем, а если и есть что-нибудь, так тоже как совсем.
— А бо-о-о! — всплеснула в ладоши Ганна. — Тут во, бывает, летом искупаться захочется, и то ищешь место, чтоб никто никогда…
— Во, а ты говоришь: никаких сорочек, окромя комбинашек, — расхохотался Андрей.
— Ай, что ты знаешь, — незлобиво отмахнулась от него Ганна. — Ну и что дальше?
— Я как увидел эти фотокарточки, сразу встал: «Пошли, Ваня, нечего нам тут…» Но он опять: «Игнат Степанович, раз уж зашли, поглядим». А что там глядеть? — Игнат поморщился, махнул рукой. Видно было: ему не больно нравилась и сама эта история, и то, что он начал рассказывать ее. Да куда денешься, начал… — Подошла как раз эта женщина. Новосельцев и говорит: «Идите, Игнат Степанович, а я здесь побуду». Вопщетки, можно было и не ходить, колхоз — дело добровольное… Словом… повела она меня по коридору. Подвела к двери, кивнула головой, мол, ступай. Я еще сомневался, да она весело подтолкнула вперед. Ну что ж, отступать некуда, можно сказать, сам напросился. Открыл я дверь, вошел. Маленькая комнатенка, кровать, столик, пара кресел. За столиком боком ко мне сидит девчурка… облокотилась на столик. И совсем голенькая. Взглянула на меня, сначала вроде испугалась, но тут же заулыбалась, залопотала что-то, показывает: смелей, мол, раздевайся. А я… знаешь… сапоги, шинель, пилотка… Столько дорог, дым, грязь… Война — это тебе не прогулка в Курганок на танцы. Вопщетки, вроде увидел себя сбоку. И она, девчурка… Как Соня моя, может, чуть постарше… И так мне не по себе стало, так гадко, будто хотел злодейство какое над собой и над всем светом учинить. И злость на фашистов всех этих. Надо же до такого людей довести… Повернулся я и назад за дверь… А Новосельцев сидит за столиком, с той женщиной растабарывает. «Вопщетки, — говорю ему, — пошли-ка отсюда, и чем скорей, тем лучше». А самого аж трясет.