Игнат неожиданно открыл в себе такое, чего прежде у него, как считал он, не было и что, по его убеждению, и не обязательно мужчине. Его вдруг потянуло к детям, хотелось поговорить с ними, приятно было даже знать, что они рядом. Стоит которое из них, смотрит, как он воюет с топором, или насобирает щепок и отнесет в хату. А то все вместе затеют какую-нибудь игру во дворе со своими детскими возгласами и щебетом. Не раз он ловил себя на том, что невольно прерывает работу и наблюдает, как они играют, носятся по двору.
Если бы не война, Соня уже ходила бы в шестой класс, а она только в третьем. Однако учится, старается. Надо! Куда денешься, коли так сложилось. Душа у нее добрая, открытая, вся на виду. Вся нараспашку. Гуня более скрытна, не сразу выкажет сокровенное. Леник тоже человек серьезный, настойчивый. Мужчина. Война всех сделала взрослее.
Думал Игнат о детях, жалел их. Думал и о себе, о том, что стал он каким-то размягченным, точно воск возле огня, и искал этому оправдание.
Конечно, все эти слезные переживания не красят мужчину, но он был рад, что обнаружил их в себе. Это его тайна, и никто не должен знать о ней. Никогда он не думал, что в нем накопилось столько подобного. Это было как открытие, будто он долгое время считал себя смертельно больным, и вот наконец собрались врачи и сказали: неправда, страшный диагноз не подтвердился. Он подумал, что такие же чувства овладевают, наверное, каждым. Отчего же тогда они незаметны? Почему люди старательно закапывают в себе то, чего жаждут сами? Не умеют показать их перед другими? Или не хотят? Всякий замыкается в себе, все, что есть доброго в нем, старается запереть на ключ. Запереть-то можно, да надолго ли хватит сил держать под замком? И надо ли держать?
Игнату понадобился мох. Он закинул ружье за плечо, отправился поглядеть, где его можно надрать. А кроме того, тянуло побродить по лесу.
Мох он приметил сразу, за гатью. Небольшая болотина, а моху здесь было — хоть всей деревней вози, да чистый, длинный, как лен. И место доступное — можно и на лошади подъехать.
Он углубился в лес. Чем дольше ходил, тем больше удивлялся тому, как попер вверх молодняк. Особенно по краям, в ложбинах, на вырубках. Казалось, лес отплачивал людям за их напористое вмешательство в его порядки. «Вы хотели потеснить меня и потеснили, и думали: все, одолели, ан нет! Я — тут. Живу, расту, иду вширь. Начинайте сначала…»
Стояла та пора, когда в зеленые летние тона осень постепенно начинала вплетать свои желтые нити. Их пока было мало, зелень все же забивала, но пройдут недели две — и они отвоюют себе добрую половину зеленого, а еще недели через две и вовсе будут господствовать кругом. Было время, когда листья крапивы покрываются белыми пятнами, начинают исподволь темнеть и жгутся уже слабее; еще недавно ярко-зеленые, мережки папоротника начинают блекнуть, а непоседливые синицы принимаются тенькать по-осеннему грустно и сиротливо. И это в то время, когда не выспели еще орехи, на кустах малины много сладких ягод, а хмель только завязался в зеленые узелки. Осень в лесу идет снизу.
Игнат остановился закурить перед продолговатой зелено-бурой кочкой. Сверху на ней, напоминая крохотные пики на высоких тоненьких ножках, выметал головки кукушкин лен. Он взял одну из них, ковырнул ногтем, и на ладонь посыпалась нежная желто-зеленая пыльца. Игнат так и замер на месте, пораженный открытием: сколько того растеньица, а у него есть свой кузовок, есть и крышка на нем, а под крышкой, точно в кадке мука, эта пыльца…
Шел Игнат по лесу и вдруг почуял, как в нос ударил горьковатый запах цветущего дикого горошка. Он даже остановился, поискал глазами вокруг: ничего похожего, только подсохшая листва под ногами. Но запах был явствен, и он не давал покоя. Поднял глаза: перед ним стояла молодая осинка, это от ее недолговечной листвы исходил такой запах…
Ступал Игнат по мягкому мху, по сухой ломкой хвое, прислушивался к голосам птиц и чуял, как на душу ему ложится покой и умиротворение. Как будто его жгла огнем рана, но промыли ее, смазали йодом, и боль утихла, унялась, и стало еще лучше, чем было раньше, когда тело было здоровым.