Говорил больше Игнат Степанович, Валера слушал. Однако ни у того, ни у другого не возникало ощущения, будто тут что-то не так или могло быть иначе. Игнату Степановичу довольно было и тех немногих слов, которые нет-нет да и подкидывал Валера, и его желания слушать. В этом желании было нечто большее, нежели обычное уважение школьника к старшему, хотя бы и соседу.
Валере хорошо было слушать Игната Степановича, следить за ходом его мысли, которая подчас делала такие неожиданные петли, как заяц, скидывая след, что нелегко было угадать, куда она поведет дальше. Однако продолжение непременно следовало, хотя и держалось чаще всего на внутренней логике, порой совсем неожиданной. Сам не замечая того, Игнат Степанович перескакивал через десятилетия, но все, о чем он говорил, хотя это было и давно, жило в его воображении так свежо и отчетливо, будто происходило не далее как вчера. Казалось, время само по себе, как некая конкретная мерка отпущенного всему живому, для него не существовало и жило лишь определенным признаком предмета разговора. Порой он забывал, что его собеседник на сорок, если не больше, лет моложе и не может знать ни того, о чем речь, ни условий, в которых это происходило. Он говорил о себе самом, он весь жил в том времени, и все оживало там.
— Вопщетки, как пора года меняет личину земли, так и люди любят напяливать на себя всякое новое тряпье. И тряпье это бывает настолько смешным, что иной раз человеку делается противно за самого себя. Это все равно как долго пить, а потом, протрезвев, увидеть себя в зеркале. Моды проходят, а все остается. И однажды, проснувшись с чистой головой и посмотрев на небо, человек вдруг открывает для себя такое, что должно бы знать давно: что солнце всходит там, где оно всходило и пятьдесят лет назад, когда ты еще бегал без штанов. Правда, тогда, может, там стоял лес, болботал тетеревами и другими птицами, а теперь поле, как плешь. Оно так: коли что есть, так не надо спешить уничтожить его. Начинают с малого, а кончается большим, и от этого никуда не уйдешь. Иному кажется, что земля пропадет, если он на ней не перевернет все вверх ногами, а выходит наоборот. В историю все идут пешком, и она сама выбирает себе любимчиков.
— Не знаю, как в истории. А мода… — сверкнул глазами Валера. — Моды тоже разные… Мода на штаны, на платья… А возьмите ракеты, спутники, атомные корабли — тоже мода. Сегодня человек залез в атом, как вот… — Валера указал на свежий холмик земли, наточенный кротом, — как этот крот в землю, и копается там, будто в своей хате. Тоже мода…
Игнат Степанович бросил косой взгляд на холмик земли, пыхнул дымом.
— Вопщетки, крот всегда корни подрывает, это ты верно подметил. А я хочу сказать так: только чудаки считают, что все начинается с них и кончается ими и что своя пядь самая большая. Допустим, сегодня и в Липнице мало кто помнит, что это была вовсе не мельница, а костёлок, — Игнат Степанович кивнул головой назад, туда, откуда они только что вышли.
— Костел? — не поверил Валера.
— Костёлок, — повторил Игнат Степанович, — И службу в нем справляли, и покойников отпевали. Только стоял он на том, польском кладбище, что за седьмой бригадой. По округе их много сидело — поляк не поляк, шляхта не шляхта. Понаехали, еще когда делились Польша с Россией. Земля всегда манит к себе людей. И они — люди как люди, хотя, скажу тебе, гонору больно много, как у собаки блох. Старались цену себе держать. Оно опять-таки: человек без цены — ничейный человек, никогда не знаешь, что он тебе выкинет.
А некоторые поврастали тут крепко. Все один к другому «пан» да «пане». Пускай себе, всякий человек должен как-то обзываться. Я сам не люблю, когда подходит к тебе с бычьими глазами, и не знаешь, чего он хочет: «здравствуй» сказать или на рога посадить. У них «пан», у нас «товарищ». А некоторые широко распростерлись тут — и земля, и леса, и батраки… Паны… Сам пан, а кроме «быдло», других слов не знает. Ну, эти сбежали вместе с поляками в двадцатые годы. И было их — разве только Яворские и Казановичи? Батраки и организовали в их подворьях кооперативы, или, как говорили, «коммунии». А почему не организовать: и дом на месте, и конюшни, и овчарни. Сады были, ставки. Оно, может, и вышел бы из всего этого какой-нибудь толк, ежели бы кто разумный взял все в свои руки, а то подохотился на это дело Рыгорка Захожий. Он долго батрачил у Яворских, все больше при конях, на конюшне. А на это много ли мужчины надо? Правда, служил потом в Красной Армии. Вернулся из войска и ничего лучшего не придумал, как опять во двор пойти, в конюшню. Коней стало меньше, и самого пана уже не было, но осталась его дочка. Она еще до революции слюбилась с батраком, тот и украл ее ночью через окно. Батька позлился, позлился, да все же дал лесу, они и построили себе хату через дорогу от его двора, вот как будем идти — за лесом, по левую руку.