Надобно знать, что Еремей имеет решительную склонность к сельской природе, а я, напротив, к городской. Я посматривал совсем в другую сторону — к Галате. И пока он уговаривал меня идти гулять в поле и пока я думал о том, как бы с высоты Малого кладбища прыгнуть в шумную пропасть Галаты, оттоманский флаг мелькнул за лесом мачт перед лукоморьем у Топханы; через минуту высоконосое судно с резьбою и оснасткою дальнего Востока вошло в середину залива с быстрым босфорским течением; спустя еще мгновение, оно на своем латинском парусе обогнуло корабль, стоявший на якоре под палестинским флагом, и потом спустилось по ветру в канал залива Золотого Рога. Я уставил в него свою зрительную трубку. На палубе виднелась толпа людей, по большей части женщин, стоявших среди судна. Я тотчас сказал Еремею:
— Это, верно, корабль с невольниками из Требизонда[155]. Пойдем смотреть их.
Мы прошли ворота, разделяющие европейское предместие с торговым, и пустились по крутым и тесным улицам Галаты так торопливо, что турки, которых мы встречали или обгоняли, ужасно гладили себе бороды и шаркали своими туфлями, чтоб постичь, куда и зачем бегут эти два гяура. Из сотни легких каиков, качавшихся на волнах залива, выбрали мы самый легкий и многовесельный, схватили одного из услужливых жидов, которые навязываются здесь толпами в переводчики, и, поджав под себя ноги в длинной и узкой лодке, помчались за новопришедшим судном.
Река, которая обвивается около самого сердца Константинополя, чрезвычайно приятна для плавания. Турок гребет назад, десять тысяч яичных скорлупок шныряет около него во всех направлениях; носовая часть его лодки оканчивается порядочным железным острием и благодаря этому изобретению лишний пиастр за скорейшую доставку извлекает тучи проклятий на каикчи и на «собак», которых он перевозит, со стороны всех турецких граждан, обижающихся за дыры, пробиваемые его носом в их лодках. Жид смеялся, как это уже водится со времен Шейлока[156], несчастиям своих утеснителей и, усердствуя в исполнении своей обязанности, переводил нам все ругательства, сыпавшиеся на нас со всех сторон. Из содержания их мы усмотрели, что брюзгливые турки отзывались очень невыгодно о наших родительницах, и Еремей заметил им весьма основательно, что они делают это напрасно, потому что даже никогда их не видали.
Между тем новоприбывшее судно замедлило ход свой, приближаясь к базару сушеных плодов, и один поворот руля вдвинул его вздернутый нос между египетским корабликом разбойничьего вида и черным английским угольщиком с надписью на корме — Snow — Drop, from Newcastle. Тяжелый якорь бухнул в воду, и мы тотчас велели жиду опросить новопришельца. Предположение мое подтвердилось: корабль был из Требизонда с невольницами и пряным зельем.
— А что они сделают, если мы туда взойдем? — спросил я еврея.
Он вытянул свою змеиную шею так, что длинная борода повисла у него совсем на воздухе, и внимательно посмотрел сквозь перила.
— Невольницы все грузинки, — отвечал он, немного погодя, — и если тут нет турецких покупщиков, вас только спровадят с судна.
— А если есть?
Они почтут женщин испорченными христианским глазом, и продавец невольниц застрелит вас или так выбросит за борт.
Еремей, по обыкновению, советовал мне не ходить на судно именем своей ответственности перед матушкой и, по обыкновению же, тотчас полез за мною.
В суматохе от прибытии портовых чиновников и других посетителей, которые все кричали и надеялись со временем перекричать друг друга, в общем шуме и безлюдице мы стояли на краю палубы непримеченные, и я пристально наблюдал изумление красавиц, впервые очутившихся в средоточии большого города. Хозяин их прелестей не имел времени за ними присматривать; сбросив грязные покрывала на плечи, они выставили вдруг десять или двенадцать розовых личик с отверстыми устами, с глазами светлыми, влажными, глубокими, как родник. У всех были хорошие черты, на коже ни пятнышка, волосы густые и лица здоровые: вообще, за исключением великолепных восточных глаз, они напоминали жирный идеал русской купчихи, рослой, дородной и сдобной, как каравай. Любопытно было видеть, как дивились они чудесам Золотого Рога, попав прямо с пустынных гор на картину, быть может, великолепнейшую в целом мире. Я следовал за их глазами и старался угадывать впечатления, производимые в них новостью предметов. Вдруг Еремей дернул меня тихонько за полу: старый турок только что взлез на корабль с береговой стороны и помогал всходить за собою женщине, окутанной покрывалом. Полвзгляда, четверть взгляда и еще менее достаточно было для удостоверения меня в неожиданной истине — что это моя сардисская цыганка, моя гурия, мой мальчик, товарищ мой на пути в Константинополь.
— Меймене! моя султанша! — воскликнул я, подскочив к ней в мгновение ока.
Тяжелая рука оттолкнула меня прочь, лишь только я до нее дотронулся; я отплатил удар; смуглые арабские матросы обступили нас толпою и без околичностей протолкали с корабля. Ошеломленный ударом, в страхе, в бешенстве на дерзкого турка, я не помню, как очутились мы опять в капке; но когда я образумился, мы быстро плыли вверх по Золотому Рогу и через полчаса сидели уже на зеленом берегу Варвиса с твердым намерением погулять зато вдоволь в уединенной долине Сладких вод.
Книгопечатание было введено в магометанскую империю в царствование Ахмета III[157] и Людовика XV[158]. У меня нет привычки помнить статистические факты, но этого я как-то не забыл еще и привожу его потому, что самое романическое жилище, какое известно мне в подсолнечной, было построено сначала для типографского станка, привезенного из Версаля султанским послом Мегеммед-Эфондием. Теперь это весенний потешный дворец любимых любовниц его султанского величества, и кто хоть раз видел этот райский приют, то непременно вспомнит его в мечтах о совершенном счастии.
Дворец Кеат-Хане построен из золота пополам с мрамором, среди обширной изумрудной долины и более похож на волшебное видение, которое вызвали и забыли зачурать, чем на дом для жительства, дом настоящий, дом, в котором укрываются от дождя, дом, который показывают вам за полтину серебром. Варвис, падая с губы морской раковины, высеченной из мрамора, крутится с пеною и вечной музыкой под золочеными решетками окон султанши; как серебряная нить по зеленому бархату, тянется он несколько верст по самой нежной мураве; ни дерева, ни куста на берегах его; будто запертый горами в заколдованной долине, то свертывается он змеею, то роскошно распускает клубы свои, а горы, подымаясь в обрывах справа и слева, бросают на него зубчатые свои тени во всякую пору, кроме полудня, посвященного на Востоке сну красоты и беспечности бородачей.
В мае — месяце любви per excellentiam[159] — смерть тому, кто дерзнет войти в Кеат-Хане. Каик ваш останавливают в Золотом Роге, и на каждом холме видите вы верхового эвнуха с обнаженною саблей. Арабские кобылицы султана пасутся на пушистой траве долины; сотня черкешенок выходят из пахучих комнат дворца на шелковые берега Варвиса и кажет солнцу свои невыразимые прелости. От Золотого Рога до Белграда, верст на двадцать, эта зеленая ложбина, лелеющая извилистую реку, свободна целый месяц от ступни мужчин: только вскормленные в золотой клетке птички султана разъезжают но ней с утра до ночи в своих алых арбах, запряженных быками; рога буйволов, которые тащат их колесницы, убраны разноцветными лентами; белоснежные покрывала небрежно падают с плеч и с малиновых уст дев сераля. И они так же пламенно рвутся страстною мечтою за предел своего уединения, как мы — я, например, или вы — рвемся в их тюрьму с мысленным поцелуем, который, если б только упал на один из этих ротиков, вознаградил бы нас один за все мытарства холостой жизни.
Как мало довольных своим жребием! Как много остается еще желать избраннейшим баловням фортуны! Как неизбежно вздыхает сердце по том, чего нам не далось! Хотя мы с Еремеем собственно последователи школы тех философов, которые «имели мало и ни в чем не нуждались», однако, сидя на мраморном мосту, который повис над Варвисом, как паутина, он но мог не согласиться со мною, что зависть сильно отравит даже довольство нищего. Дурак, кто не голоден, не холоден и еще жалуется на счастие — но как назвать того, кто притом, пользуясь изобилием, сильный, чтимый, свободный от всякого труда, чувствует в глубине души морозное дыхание зависти и не произносит вечного проклятия врагу всякого счастия? Он чуть не раб — но чуть и не бог Олимпа. Из красоты и ясной погоды я сделаю вам рай на Черной речке: возьмитесь только не впускать в него зависти.