Выбрать главу

Мысленно представляя себе особенно красивый цвет, я могу его смаковать, как восхитительно приготовленное блюдо или обонять как волшебно благоухающий цветок. Странное, своеобразное наслаждение! Я отказываю себе в нем, сколько могу, иначе оно меня погубит. Разве все чувства не связаны друг с другом чудесными каналами? Когда я пишу картину, я вижу только ее и думаю только о ней. Да еще приходится следить за запястьем, его часто клонит ко сну. С рукой не так-то просто справиться. В руке часто много упрямого своенравия, которое необходимо обуздать. Подчинившись твоей сильной, но мягкой воле, рука станет удивительно гибкой, податливой и послушной. Сломи ее упрямство, и она будет преданным, талантливым слугой, становясь с каждым днем сильнее и искуснее. Глаз — как хищная птица, он замечает малейшее неверное движение. Рука боится его, своего вечного мучителя. Я сам не знаю, что во мне происходит, когда я пишу картину. Тот, кто творит, полностью отсутствует и ничего не чувствует. Только во время перерыва, глядя на созданное, я ловлю себя на том, что дрожу от внутреннего счастья. Это ни с чем не сравнимое чувство придает уверенность, заставляет продолжать работу, которая почти сводит меня с ума. Поэтому я так мало отдыхаю, почти никогда. Это опасно, даже смертельно! Во время работы во мне нет ясного, реального понимания того, что я совершаю. Все происходит под властью неведомо откуда снисходящего, захлестывающего меня сознания. Поэтому артист не может говорить о счастье творчества. Только потом он чувствует мягкую, сладкую истому блаженного и беззаботного состояния. Блаженный это не то же, что счастливый. Только бесчувственный блажен, как и природа. Но и те, кого захлестывают чувства, — бесчувственны. Как я пишу — не могу сказать, я делаю это в непостижимом для меня состоянии. Как нужно писать — можно только написать, сказать это невозможно. Как я пишу? Об этом говорят законченные вещи, а незавершенные я никогда не выпускаю из рук. Иногда я вдруг вспоминаю смутное ощущение радости, которую испытываешь, накладывая на холст любимую краску. Тогда я принимаю соответственную позу, пытаясь повторить неуловимый мазок или прием, но это редко получается. Когда я сделаю что-то милое и эффектное, я после понятия не имею, как это мне удалось. Особенно в соснах мне удается передать что-то неожиданное, трогательное, ласкающее глаз. Сосны так крепко засели в моей памяти, так прочно угнездились в душе. Я часто хочу (и это желание достаточно болезненно) написать их запах. Хотя я художник, живопись часто действует на меня как нечто удивительное, призрачное, непознаваемое. Наверное, потому только, что я не испытываю никакой иной страсти.

Когда я работаю, графиня очень часто остается со мной. Я не обращаю ни малейшего внимания на ее присутствие, да она этого вовсе не требует. Как так получается, что эта дама умеет вести себя сдержаннее и корректнее, чем самые положительные мужчины? Она безмолвно сидит в кресле, подперев рукой прекрасную, одухотворенную голову, и с искренним интересом наблюдает за моей работой. Даже когда я делаю перерыв, она не решается сказать ни слова, так нежны ее мысли, так внимательно относится она к творчеству художника. У меня, похоже, есть привычка во время рисования разражаться смехом — издевательским, если я злюсь на результат, радостным — если есть на то причина. И она никогда не сделала мне замечания, разве что позже и невзначай. Она мне сочувствует, это очевидно, она чувствует со мной в унисон, это еще очевиднее. Поэтому ее присутствие служит то осязаемым, то неожиданным, завуалированным фоном. Это приятно, потому что не мешает. Что-то присутствует, но только наполовину, как мягкое солнце или благоухающий букет цветов. Когда я заканчиваю сеанс, завязывается непринужденная беседа. Чувствуешь себя так легко, будто сбросил тяжкий груз. Она относится к искусству всерьез, так же, как и я, профессиональный живописец. И именно мое, мое искусство она так вежливо и любезно принимает всерьез! Мысль об этом пронизывает меня до мозга костей! Когда я заканчиваю сеанс, она вздыхает едва ли не радостнее, чем я сам. Это кажется мне восхитительным! Мы указываем друг другу на сильные и слабые стороны моей картины. Она почти всегда видит только то, что достойно одобрения, прекрасно, изумительно. Она осторожна с упреками, но не скупится на похвалы: прекрасное качество, оно делает ей честь. Ей известно, как беспощадно я себя критикую. Она находит более уместным поддержать меня похвалой, чем огорчить упреками. О, она действительно понимает творческих людей! И обращается с ними так непринужденно, легко, умно и обдуманно. Ей чужда недалекая и неприятная экзальтированность, которая в вопросах искусства кажется тщеславием и незрелостью. Затем мы идем в сад или совершаем прогулку по живописным окрестностям. Она любит все, что я люблю, а я вдвойне люблю, что она любит. Мы никогда не ссоримся, хотя наши мнения часто расходятся. Я так счастлив, что не приходится много говорить. Ведь меня постоянно обуревают впечатления. Она не только догадывается об этом, она это знает. Чтобы не утомлять меня, она готова великодушно прервать беседу на самом интересном месте. Видя меня раздраженным и рассеянным, она порой просто проглатывает начатую фразу. Великолепная, смелая женщина! Между нами возникает понимание, единодушие, но за них стоит скорее благодарить ее, всегда внимательную и чуткую, чем меня, с моей вспыльчивостью. Хоть я и обожаю серый цвет, солнечные пейзажи меня восхищают. Я стараюсь нарисовать солнце как можно более холодным: мягким, медлительным, но холодным. Это придает картине что-то волшебное, поистине солнечное. Нет ничего более красивого, чем трепещущие, залитые, пронзенные солнцем деревья, особенно каштаны. О, как я люблю такие деревья! Как я люблю солнце, потому что оно такое мягкое, ленивое, такое милое! Я написал мельницу у реки, с большим трудом, это одна из наиболее удачных моих вещей. Руина, великолепный материал, сейчас в работе. Одни мотивы теснят другие, а я работаю так медленно. Это ужасно. Почему художник так изнуряет себя? Это одержимость или безумие? Право, не знаю. Но теперь я должен, прежде всего, написать портрет графини, вот что действительно меня беспокоит. Неужели я неуверен в собственных силах? Напротив! Но ее портрет, портрет женщины, которая… ну… которую почти любишь! — К тому же это будет один из первых портретов, которые я напишу. До сих пор я предпочитал писать пейзажи. Возможно, чувствовал, что они мне лучше удаются. Ну, теперь пора, я больше не могу выносить эту проклятую неизвестность. Только не бояться! Что в этом такого? Графиня будет сидеть тихо, как ребенок, которому положили на колени книгу с картинками, а я, я буду ее писать. И все получится! Откуда может взяться страх? — Я напишу ее прекрасной, красивее и пристрастнее, чем все пейзажи. Как я радуюсь тому, что смогу, к примеру, запечатлеть на холсте ее руки! Ее руки! При одной мысли об этом меня охватывает дрожь и боязливая радость. Ее руки так выразительно говорят об аристократизме и доброте, длинные пальцы так по-детски непослушны, не то что у других женщин! Да, я сумею ее написать. Ненавижу продумывать и предчувствовать все заранее. «Все будет в порядке, все хорошо у мальчика с сердцем, с чистой душой». Эта насмешливая строчка помогает мне. Время от времени приходится самым вульгарным образом встряхивать себя. — Перед ужином совершаю короткую прогулку в горы. Это полезно для здоровья. Но во время прогулки у меня появляется ощущение, что я не такой, как прежде, что это? Глупость, чепуха! — Как со мной говорят ели, о милые ели! Уж сколько раз я их писал: снова и снова ели! То в светлом, немного размытом солнечном свете, то в тумане, то в самом глубоком и трогательном виде: ни на солнце, ни в полумраке. Просто ели, не отбрасывающие тени. — Я срываю несколько прекрасных цветов, собираю букет, тороплюсь вниз, к дому. Она любит цветы, она любит, когда я их приношу, почему бы не оказать ей такую любезность? Пользуюсь случаем показать, как она мне дорога. Разве я не должен быть ей благодарным? Смешно.