Выбрать главу

«В один прекрасный день, — размышляет шельмец, — я стану ихним шефом. То-то они удивятся». В глубине души он давно решил, что добровольно никогда не поменяет места службы, но будет терпеливо добиваться перевода на лучшие должности. Он знает, что пройдут годы, прежде чем его повысят, но это его не пугает, напротив, ему чертовски приятно сознавать, как много у него шансов проявить упорство и выдержку. Он знает, что обладает необходимыми для карьеры добродетелями, а другие прочие умники, видал он их в гробу. У него терпение — как у шлагбаума. У него каждый день перед глазами наглядный пример нетерпения — Хельблинг, который только и знает, что смотрит на часы. «Долго он не протянет», — думает Глаузер.

Таннер тоже долго не протянет. Этот работает лишь бы работать. Бесполезный тип, артистическая натура! Наш наблюдательный шибздик все примечает. Очень скоро оба вылетят с работы. Таннер уволится, а Хельблинга вышвырнут вон. Один уйдет по собственному желанию, другой со стыдом и позором. А он, Глаузер, спокойно продолжит вышивать тщательно продуманные узоры по канве своей профессиональной карьеры.

Он не уйдет, он вытерпит все и даже больше. Душа бюрократии — это как бы его собственная душа, уж поверьте! Вот он и муштрует свою душу. Стоит ему сообразить: ага, здесь вот что происходит, и тотчас в его душе происходит то же самое. Его энергия не допускает никакого душевного дискомфорта. Чувствительная душа, зачем она? Чтобы на нее давили? Согласно принципам Глаузера, душу нужно стереть в порошок.

О, он далеко пойдет, но не сразу. Он движется медленно, зато потом, когда жизнь подойдет к концу, он сможет сказать себе, что добился многого. А если он ничего не добьется? Пусть, зато он хорошо пожил: он умел хотеть…

Паганини

Пусть его игра навсегда исчезла и я никогда ее не слышал, я все же могу грезить о ней, писать стихи, фантазировать и живо представлять себе, как она, должно быть, сладостно звучала, как страстно жаловалась, как чудно ликовала и пленительно рыдала. Когда произносится имя Паганини, вы и сегодня слышите, как вздымаются и опадают волны звуков, вы и сегодня видите, как призрачно тонкая изящная белая рука ведет волшебный смычок, вы и сегодня верите, что слышите его божественный концерт. Говорят, инструмент его души, скрипка сердца обладала демонической властью, и я этому верю. Есть вещи, в которые веришь всеми силами, в которые хочешь верить. Вот я и верю в волшебство Паганини, в то, что он командовал смычком, как Наполеон своими армиями. Сравнение, конечно, смелое. Но оставим это. Он играл столь прекрасно, что женщины видели, как осуществляются их самые тайные грезы о роскошествах любви, как их целуют самые любимые и прекрасные уста. Они ощущали эти поцелуи с такой огромной силой, что им казалось: вот-вот они умрут. Казалось, что играют не руки, нет. Казалось, что играет сама любовь; это было не столько вершиной скрипичного искусства (хотя это было высочайшей его вершиной), сколько большой обнаженной душой, ведь не что иное, как душа дает благословение, звучание и смысл всему и любому искусству. Он играл так, будто он смеется, говорит и плачет, целует и убивает, сражается в битве и страдает от ран, садится на коня и скачет куда глаза глядят, или погружается в бесконечное, невыразимое одиночество, или терпит крушение в бушующем море, или содрогается в приступе безумного, неожиданного счастья. Вот в чем его демонизм. Он был прост, а потому велик. Любезный читатель, ты вправе рассмеяться над плодами моей, как бы ты сказал, воспаленной фантазии, но прошу тебя, послушай, как он играл, как играл Паганини. Я будто слышу его в это мгновение: он неистовствует, бушует, гневается, блаженствует и играет. Он низвергал свою игру в зал с такой силой, что слушатели верили: он разрывает своим смычком мир музыки, чтобы творить ее заново, теряясь в гармониях. Волшебство его мягкой, как лунный свет, игры оживляло соловьев, воздвигало дворцы арабских гурий, рисовало ночи сказочных любовных грез, верность, доброту и ангельскую нежность. И сама его игра, которой с удовольствием внимали государи, разливалась, как медленно, медленно тающий снег под поцелуем солнца, растекалась медовым потоком, влюбляясь в собственную высокую красоту и текучесть. Вот так он играл. Но он играл еще прекраснее. Когда он играл, ненависть преображалась в любовь, неверность в преданность, высокомерие в печаль, уныние в блаженство, уродство в красоту, упрямство в сияющую пурпуром мягкую симпатию, дружественность, миролюбие и участие. Его сказочной игре внимал Гете, и она воспламеняла, восхищала и трогала великого поэта до глубины души. Чем более велик был тот, кто его слушал, тем большим было наслаждение. Ведь в этом и таится секрет наслаждения искусством. Вообще, Паганини никогда не знал заранее, как и что он захочет сыграть. Его влекло от звуков к звукам, со ступеней на ступени, от гармонии к гармонии, по волнам, от самозабвенных поисков к золотым озарениям, так что его скрипичная игра, как гордая пальма, вырастала из почвы начала и тянулась вверх, становясь все выше, выше, все прекраснее. К финалу она разливалась широким, задумчивым сладострастным морем. Так идет по жизни человек, не ведая, кем станет, что сулит ему судьба, прорастет ли его семя или упадет на камень. Так и игра Паганини была роковой игрой человека, который мечется между желанием и долгом, потому она и была столь проникновенной, что чаровала слух, пленяла все сердца и затопляла все души. Наполеон слушал Паганини два часа подряд. По крайней мере, мне хочется так думать. И у меня есть на это известное право, поскольку мое сочинение основывается только на воображении и собранных сведениях. Глубоко верующие люди, католики и протестанты, внимали ему с радостью, ведь религия, подобно сладостному млеку, так и стекала с его смычка. Его искусство было подобно очищающему ливню, благословению, воскресенью, чудесной захватывающей проповеди. Все и вся внимало ему, превратившись в слух. В том числе и вояка Наполеон.